Скоро, после свадьбы, в которую они верят, артель тронется дальше по степным совхозам и Алексей Зыбин будет присутствовать среди них незримо.
— Степь, она как тайга — раздольная… Могучих людей требует! Слабому и пропасть недолго… — задумчиво произносит Будылин.
— А Зыбин… возьмет в руки Любку-то! — уверен старик Зимин.
Хасан хлопает себя по груди:
— Песнь здись… Радыст!
Лаптев вздыхает.
Все смотрят вслед Любаве и Алексею, разговаривая о человеке, о хорошем в жизни, о судьбе, все более убеждаясь, что человеку везде жить можно и что иногда не мешает поберечь его счастье артельно.
— Алешка, Любка псе рабно ссор будыт! — смеется Хасан.
Будылин вздрагивает, хмурится:
— Тише ты… накаркаешь!
11
Они шли молча, оба настороженные и взволнованные.
Степь уводила их дальше и дальше, на широкий, омытый дождем простор, навстречу ветру и ночной свежести.
Вот еще один день жизни проходит, становясь воспоминанием, и этот день сменится вечером, а вечером дальше продолжается их жизнь, потому что они — рядом и думают друг о друге.
Предчувствие разлуки и недосказанное насторожило обоих, и вот сейчас в степи они поняли, что не артель помирила их, а любовь и обида.
От неловкого молчания шли быстро, будто торопились куда-то. Алексей наблюдал за Любавой: прямая и гордая — смотрит сурово вперед.
«Все же пришла… Сама! Значит, тянется ко мне!» — похвалил он сам себя и усмехнулся.
Любава сняла тапочки, пошла босая, упрямо ступая в набухшие водой ковыли. Ныряли в ковылях ее белые тяжелые ноги, и Алексею хотелось поднять Любаву, нести на руках, чтобы она прижалась теплой грудью, обхватила шею милыми сильными руками, чтоб все забылось, чтоб она не отпускала его, а он бы нес и нес ее, туда, к хмурому горизонту.
«Звезды посмотреть…» — вспомнил он.
Небо потемнело. Радуга колыхалась, пламенела. Тепло. Пахнет укропом и чебрецом, и все вокруг торжественно в ночной тишине.
«Сапоги намокли, отяжелели, а дышится легко!» — отметил Алексей и вдруг им овладело странное неясное чувство. «Я хозяин ее!» — и хочется смеяться над Любавой — она такая простая, слабая и родинка на щеке знакомая.
Подул ветер. Волосы раскинулись, запушились. Любава прихватила их косынкой.
— Радуга гаснет, — с грустью прошептала она.
— Все же пришла, сама! — сказал Зыбин вдруг. — Никуда от меня не уйдешь! — обнял Любаву за плечи.
Любава вздохнула, будто не расслышала, и Зыбину от этого стало неловко, хотелось повторить.
— Все вы женщины… играете в любовь! А помани вас жизнью серьезно — сломя голову прибежите!
Любава остановилась — мешали тапочки в руках, удивленно заглянула ему в глаза, сказала просто:
— Я не к тебе пришла! К совести твоей, к сердцу…
Алексей вдруг припал к ее губам. Горячие, но безответные, жесткие.
Спросила с издевкой:
— И чего это ты храбришься?! Умнеешь, что ли?!
— Ты… вся… моя!
— Во сне видел? — не рассмеялась, только презрительно окинула взглядом.
— Люба… — испугался: уйдет, разлюбит, ненавидеть будет. Этого он не хотел. Заторопился: — Любава, подожди…
— Я уже тебя не люблю, — отвернулась, — не любовь это — жалость. Ласка… — поправила ворот платья, — пусто здесь. Холодно… — рука легла на грудь.
Зыбин рассердился:
— Сердце забьется — прибежишь?
Промолчала.
— Целовала ведь, любила!
С горечью выкрикнула ему в лицо:
— Эх, ты!.. Жена, мать — прибежала бы! А так… — игрушки! Целовать — просто, любить человека трудней. Подумай на досуге, когда одинок будешь.
Наклонилась, погладила красные, исхлестанные мокрым ковылем ноги, надела тапочки — стала выше ростом, аккуратней и суровей.
— Прощай, человек! — сжала губы, подняла лучистые зеленые глаза и, тяжело дыша высокой грудью, повернулась, пошла…
— Что?! — не понял Алексей, протянув вслед ей руку, и когда остался один, понял, что это не ссора, это — конец!
Затаил дыхание. «Ничего, вернешься!» Бодрости не получилось. «Мямля!» — выругал он себя и подался в степь, на простор, к далям.
Ему хотелось оглянуться — сейчас! — посмотреть на Любаву, как она уходит, но сдержал себя. Ведь есть еще в нем мужская гордость!
Косынку сняла, наверное, идет с открытой головой, веселая и обидчивая. Чувствует ее за спиной: удаляется, удаляется…
Тихо кругом. Он здесь идет, она — там: просто идет по степи в совхоз, к себе домой чужая молодая женщина.
«Прощай… Хм! Легко!..» — недодумал, оглянулся: нет ее! Скрылась за березнячком, за камнями, где мечтала о жизни без конца, о хорошем человеке, где ему доверила мучительное, ласковое, счастливое: «В эту ночь я буду твоей женой».
Ударили грома́. Небо-то, оказывается, все в тучах! Нагромоздились, нависли над степью, грозные, тяжелые, с ливнем!
Степь навевает раздумье, вся она видна, широкая, свободная, могучая. И сердце стучит сильнее, и петь хочется! Вот он один в степи — никого кругом — а она расстилается перед ним, зовет вдаль и вдаль, к розовой полоске горизонта.
По голове стукнули емкие, злые капли дождя. Похолодало. Дышится тяжело. Темно вокруг. Ковыли, как дороги, — ветер раскидал их по сторонам, уложил в длинные мягкие ряды. Ковыли, как пашня, — черные, набухшие, как бурые земляные пласты. Степь светлее неба!
Нет, он ничего не боится! Только вот один, без Любавы! Будто вынули сердце… Родная… Стоит перед глазами и смеется над ним. Никуда не уйти ему от нее. Это не привычка, не любовь даже! Это — выше… Чувствовать родного человека!
Вот какой-то обрыв: здесь степь темнее, чем небо. Да ведь это земля… Пашня! Услышал вблизи мужские голоса, хохот. Вгляделся в темень.
За кустами и старой коряжистой березой кто-то включил фары. Свет поднял над травой полевой вагон, грузовик, тракторы, дымный тлеющий костер, стол, треножник, скамьи, бочку, умывальник на березе. Кто-то включил фары сбоку — зашевелились, будто живые, ковыли; пашня, начинаясь сразу от корней старой березы, волнами переваливала к небу. Дождевые капли вспыхивали на свету разноцветными бусами и, будто развешенные в воздухе, казалось, не падали.
Дюжие парни скидывали спецовки, хохотали, вытянув руки, подставляя дождю ладони и голые плечи. Только один высокий, накинув плащ с капюшоном, стоял — смотрел в небо, задумавшись о чем-то.
«Целинщики!» — сразу определил Алексей и всмотрелся в высокого. «Моего роста! Мда… Это уже не артель… На большую работу приехали — не за деньгами! И труднее им — с землей дело имеют». Вспомнил город. У заводских ворот суровые усталые лица рабочих, кончивших смену… Трактористы были чем-то похожи на них. Увидел: из вагона вышла женщина, закрыла от дождя голову рукой, позвала громко:
— Народы, хватит баловаться, обед стынет!
«Пашут и пашут… И днем и ночью. Вот… весело им». Позавидовал Алексей и подумал о своей профессии: «Хм, рамы и двери!»
— Народы, идите обедать! — опять крикнула женщина.
«Всех, что ли, зовет она?..» — усмехнулся Зыбин, как будто и он пахал. Нет, он не смог бы вот так, как они, — пахать всю ночь и смеяться радостно, подставляя дождю горячие усталые тела. У всех у них какая-то большая серьезная жизнь, оттого они так смеются громко! «Научиться можно. Привыкнуть к тяжелому труду, а душа сама окрепнет», — успокоил себя Зыбин и вспомнил о Любаве. «Любава, Любава…»
Стало тепло в груди, повернулся, пошел назад быстро. К ней! «Говорить хочется… По-другому и о другом». К ней! Пока не потеряна любовь! Сердце любит или человек человека любит?! Конечно, человека человек любит — его глаза, мысли, руки, дело его!.. Ведь вот его любовь впервые родилась здесь в степи, и проверил он сердце, себя — какой он человек, Алексей Зыбин. И не зря он сейчас торопится и думает о себе с ожесточением, чувствуя облегчение: «Говорят: в детстве характер складывается. А у меня… и сейчас его нет. И еще говорят: без характера жениться нельзя. Правильно — характера нет у меня, откуда ему взяться — душа мала. Моя душа, как ковыль на ветру: туда-сюда… и бурьяном еще заросла! Тугодум я. Жить надо, а я только… думаю! И раньше думал: хозяином буду… сам над собой, были бы дом и деньги. Хозяйчиком! Эва, философия какая!» — громко рассмеялся Зыбин. И ему впервые стало досадно и обидно за себя.