— Мороки много с переездом-то.
Алексей встал и сел чуть в стороне, слушая разговор о том, что «мороки много», что трудно с насиженных мест трогаться, да и детишки по школам… кто-где учится… Срывать с учебы нелегко… Оно ведь одним махом трудно… Подумать надо…
— Ну, подумайте промеж себя, — сказал нахмурившись Мостовой и, уходя, добавил: — А насчет сметаны… я распорядился.
Плотники повеселели: зернохранилище Мостовому понравилось, расчет выписан, значит на днях можно двигаться дальше. Начались приготовления к уходу, к дороге. В ларьке и магазине покупали промтовары, то, чего не было в городе, обсуждали предложение Мостового — остаться, гордились тем, что они мастера и нужны.
— Рабочему человеку везде воля…
— Лаптеву бы здесь — простор: вина в магазине залейся.
— Надо выпить по случаю…
— Зыбин мается… Вот кому остаться. Здесь ему уж и жена нашлась!
Вечером выпивали. Лаптев пел: «Вниз по матушке по Волге…», «Ой, да по степи раздольной колокольчики…»
Даже непьющий Будылин пригубил стаканчик. Алексей отказался. Плотники шутили над ним:
— Любавы неделю не видно. Платье новое шьет.
— Укатила твоя фефела за почтой, по дороге молодцы перехватили!
Подобрели от вина, от гордости за свои золотые руки и «храмину-изюминку». Разговор вертелся вокруг степи, работы, Мостового. Хвалили друг друга и останавливались на Алексее и Любаве, с похвальбой и гордостью чувствовали себя посвященными в «их любовь», приходили к выводу, что Зыбин все-таки должен «не проворонить свою жар-птицу и забрать ее с собой, показать свой характер».
— Будылину что: у него жена — гром! Взяла его в руки…
— Ему деньгу зашибать…
— А что, правильно! О детях радеет…
Бригадир, посматривая на подвыпившую артель, усмехался невозмутимо:
— Чеши́те языки, чеши́те, — однако мрачнел, догадавшись, что они жалеют Зыбина и что сам он вчера в разговоре с Алексеем дал лишку.
— Любава — женщина первостатейная! Я во сне ее увидел — испугался. Белье на пруду стирала. И так-то гордо мимо прошла, аж родинка на щеке вздрогнула, — восхищенно произнес Лаптев.
— Скушно без Любавы-то… — грустно проговорил Зимин, морщинки у глаз затрепетали.
— Уж не тебе ли, старик?!
— А што, и мне! — Зимин медленно разгладил бородку, вспоминая Любаву. — Бывало, как лебедь прилетит, и пожалуйста!
Будылин спросил Алексея так, чтоб никто не слышал:
— Что нет ее?! Или отставку дала?
Алексею льстила хоть и насмешливая, а все-таки тревога товарищей, что нет Любавы. Ответил громко:
— Сам не иду! Ветер это! Блажь!
Будылин крякнул и отвернулся.
В теплом пруду кувыркались утки, мычала корова, откуда-то доносился старушечий кудахтающий выкрик:
— Митька, шишига! Куда лезешь — глу́бко там, глу́бко! Смотри — нырнешь!
К Зыбину вдруг подошел Хасан и, поглаживая лысину, мигнул в сторону. К плотникам бежала Любава. Зимин заметил, обрадованно вздрогнул.
— Алексей! Глянь — твоя!..
— Леша, Лешенька-а-а! — кричала Любава на бегу, придерживая рукой косы. Остановилась, перевела дух. В руке зажат короткий кнут. Через жакет сумка с почтой. — Иди сюда!
В глазах испуг. Губы мучительно сжаты. Лицо острое и бледное.
Плотники отвернулись, застучали топорами. За оврагом в степи топтался почтовый белый конь, шаря головой в ковылях.
— Слышала, Мостовой был! Уходите, да?! — приглушенно, торопясь, с обидой спросила Любава у Алексея.
— Ну был. Да, — нехотя ответил Алексей и сам не понял, к чему относится «да» — к «уходите» или к тому, что «Мостовой был».
— Ой, да какой ты! — печально вздохнула Любава, опустив плечи. Она как-то сразу стала меньше. Алексей думал: сейчас упадет на колени, протянул руки и почувствовал ее горячую ладонь на щеке — погладила. Задышала часто — грудь дрогнула, замерла, затряслась в плаче. — Родимый ты мой, что же это у нас? Как же… Я ведь о тебе, как о муже думала. Ждала тебя — придешь… Сердилась, а сама люблю.
Любаве стало стыдно, щеки ее зарумянились, и она чуть опустила голову.
Зыбин молчал, чувствуя, как становится тепло-тепло на душе, и хочется плакать как мальчишке…
— Как же так: пришли вы — ушли, а мне… маяться! Одна-то я как же… Ты прости меня, дуру.
— Ну, ну, успокойся! — Алексей обнял ее за шею, притянул к себе, и она вдруг разрыдалась, водя головой по его груди. Кто-то сказал:
— Тише ты стучи!
Алексей не мог определить кто — Хасан, Лаптев или Будылин, все замелькало у него перед глазами: степь, небо, фигуры плотников; жалость хлынула к сердцу, будто это не Любава плачет, а сестренка Леночка…
— Милая, — прошептал он и почувствовал: какое это хорошее слово. Любава стала исступленно целовать его в губы, выкрикивая «не отпущу», «люблю», «мой».
Алексей грустно смеялся, успокаивая:
— Так что же ты плачешь, Люба? Ну, Люба!
Любава смолкла, уткнулась лицом ему в грудь, закрыв свои щеки руками.
Плотники остановили работу, собрались в ряд, не стыдясь, смотрели на них. Каждому хотелось успокоить обоих. Шептали:
— Вот это да! Муж и жена встретились.
— Смотрите, счастье родилось! По-ни-май-те это!
— Поберечь бы их… надо. Хасан кивнул:
— Пра́былна… — Крикнул: — Прабылна! — и не допел свое неизменное «нищава ни прабылна».
— Эх! Мне такая лет тридцать назад встрелась бы… — вздохнул Зимин.
Лаптев остановил его рукой:
— А целует Алексей медленно…
— Дак ведь оно как когда.
— Счастливые!
Будылин порывался что-то сказать, теребил рукой лямки фартука. Бровь с сединками над левым глазом нервно подрагивала. Понял, что ни он, ни артель не имеют права помешать людям, когда у них «родилось счастье».
Кто-то неосторожно чихнул. Любава отпрянула от Алексея, оглянулась и покраснела, заметив, что плотники смотрят на нее и осторожно улыбаются. Шепнула:
— Леш! Приходи в степь… — Наклонилась к самому уху, обдала горячим дыханием. — Скажу что-то! Придешь?
— Где встретимся?
— А у почты.
Вытерла ладонью лицо и, румяная, смущенно смеясь, обратилась к плотникам:
— А я вам газетки принесла. Вот — про Бразилию почитайте. Интересно!
— М-м! Бразилия! — вздохнул Лаптев, завистливо оглядывая счастливую пару.
— Я провожу тебя.
Алексей кивнул всем, взял ее под руку.
Любава радостно подняла голову.
Когда Зыбин и Любава ушли, все долго молчали, вздыхая: «Да», «Вот как!», «Здорово!» Первым заговорил Лаптев:
— Правильно Зыбин делает. Любить — так до конца!
— Любовь до венца, а разум до конца, — поправил Зимин.
Будылин сказал устало:
— Пусть… Хорошо… А ведь мы теперь… — обратился он к артели, ставя ногу на бревно, — должны, ребята, помочь Зыбину, что ли!..
— Это-то правильно. Чтобы праздник был у них… всегда.
По степи глухо и тяжело затопали копыта. Все увидели: по ковылям, на белом, лоснящемся от солнца, будто выкупанном, коне промчалась Любава. Алексей стоит у оврага и смотрит ей вслед.
Будылин поднял руку:
— Первое — не зубоскалить!
— Хорошо бы… дом им артелью… чтоб.
— Вроде общественной нагрузки!
— Второе! — перебил Лаптева Будылин и помедлил, задумчиво растягивая: — До-ом, — прикусил усы, покачал головой, — задержка получится.
— Зато отдохнем.
— А лесу где взять?
— Из самана сложим, — вставил Зимин.
Будылин тряхнул головой:
— Правильно! Ладно! Поставим! С Мостовым лично сам поговорю. Совхоз поможет…
Хасан смотрел на небо и, когда встречался с кем взглядом, улыбался.
— А как с заменой? Алексей у нас лучший столяр.
— Сам заменю!
Плотники молча кивнули бригадиру. Лица у всех серьезные.
— Айда храмину доделывать — крышу крыть! — Взялись за топоры и долго говорили о том, как помочь Зыбину с Любавой, решили: два часа работать сверхурочно.
8
Вечерами над степью — сиреневое полыхание воздуха. В деревне тихо. Над крышами вьются прямые дымки. У совхозной конторы молчат трехтонки, груженные железными бочками с солидолом. От деревни из улиц разлетаются по степи белые ленты наезженных высохших дорог.