— Мужики, да что же это такое? Среди бела дня… Авдотья-то, Авдотьюшка с блудом схлестнулась!
Его подзадоривали возмущенные, веселые выкрики:
— Знамо, бесстыжество! От мужа в бане хоронится.
— Поди, с другим-то ей слаще, чем с тобой!
— Эх, Савелий, Савелий…
Кто-то крикнул хрипло и хмуро:
— Поджигай баню! Чего смотришь? Блуд огню предай!
Савелий заплакал беззвучно от стыда и позора, от слабости, что вот решиться на такое у него не хватает сил.
— Без одежки не уйдут!
— А ну, кто там, выходи!
Бабы посмеивались и прятались за спины мужиков.
Кто-то подтолкнул Савелия вперед — он схватил одежду Авдотьи и, бросив себе под ноги, стал ожесточенно топтать ее сапогами.
— Побереги юбки-то! Новые!
— Да что же это у них… ни стыда, ни совести… И не выходят. Молчат!
— А вот мы сейчас подпалим…
Савелий бегал, дергая каждого за рукав, спрашивал:
— Спичечек, спичечек, любезные, принесите-ка!
Подожгли баню. Она начала гореть с крыши. Огонь разгорался плохо — бревна настила промокли от пара. Но вот затрещала перекладина, стреляя, и вспыхнуло пламя, разом охватывая стены.
Вдруг дверь откинулась, отброшенная сильным ударом, и навстречу толпе вышел Григорьев, одетый. Вышел и встал перед всеми, упрямо прижав подбородок к груди. Губы сжаты и бледны. Глаза, открытые и злые, осмотрели — прощупали всех. Толпа подалась назад, увидев в руках у чужого громадного человека топор.
Расступились. Бабы ахнули.
— Размозжу, кто тронет! — крикнул Григорьев, и в это время вышла Авдотья. Раздался чей-то смех и приглушенно умолк. Бабы зашептались, ругая Авдотью бесстыдницей и срамной. Мужики замолчали, осматривая ее тело. Савелий отшатнулся, закрыв лицо одеждой Авдотьи.
А она, не стыдясь, вырвала у мужа свое платье, прикрылась, накинула на себя и пошла вперед, не утирая крупных слез на щеках. Муж замахал на нее кулачками, но не бил, зная, что она даст сдачи.
В это время и подошел Васька, догадавшись о случившемся.
Баня пылала, но никто на огонь не смотрел. Глядели вслед Авдотье, и, когда она обернулась и посмотрела на Григорьева, все засмеялись над Савелием, который стонал, глядел, как догорает баня, и кричал ошалело:
— Утоплю-юсь!
— Идем, Герасим, на плоты. Связался… — дернул Васька за рукав бледного и хмурого Григорьева.
Григорьев вздохнул, дождался, пока Авдотья вошла с Савелием в избу, и бросил топор в крапиву.
Товарищи шли рядом, обходя камни и шурша сапогами в траве, шли медленно, опустив головы.
— Эх! — тяжело вздохнул Григорьев и сплюнул. — Я же по-серьезному, правильно хотел! Ан вот как вышло…
Васька понимал, что Герасиму перед ним неудобно и он оправдывается, чтобы не было стыдно. Успокоил:
— Авдотье тоже не легче.
— Ну, она теперь притихнет! — упрекнул женщину Григорьев. — Бабы народ такой… Глаза разбегутся, а сердце стоит!
— А вот посмотрим: всерьез она или так.
Григорьев горько усмехнулся.
— Ладно, поплыли!
— Эх, жаль! Вот у вас с Авдотьей жизнь завязалась, сквозь воду и огонь прошли, а не будет она твоей женой! Не решится!
— Все-таки домой пошла — не за мной! — сказал Григорьев и оглянулся. — Ну, да теперь шабаш! Чужая! В моей жизни сердце ее стучать не будет! Плывем!
Но поплыть им не удалось. Сломанное рулевое бревно заменять пришлось до вечера. Вода еще не схлынула, и чуть было двинувшиеся плоты, как нарочно, застряли, застряли надолго и безнадежно меж подводных глыб обвалившейся скалы. Задние плоты силой течения напирали, и головной плот еще крепче вклинился в каменную щель — не сдвинуть. Решили подождать, когда схлынет вода. А схлынет она к утру.
Григорьев затосковал и все посматривал за скалы на глинистую дорогу, синюю от вечернего света, — не бежит ли Авдотья. На душе его было грустно и сумрачно. Что ж, одним махом нельзя перевернуть жизнь. Видно, такова его судьба, он уедет один, а она останется… Трудно ей сразу — в другую жизнь!
За день травы и сосны высохли, нагретые скалы были горячи и жарко пахли камнем и мохом, как в бане.
Ночью, когда только-только замерцали звезды, стало прохладнее, но от лаковой тяжелой воды веяло теплом, пахнущим щепкой, травами, смолой. Темнота скрыла тайгу, в тишине позванивали шорохи. У палатки на столике горел фонарь красным пламенем за стеклом. Свет веером раскинулся вокруг, будто облако огня над костром.
Васька уснул, положив пиджак на бревно, а на пиджак — голову. Жвакин лежит на спине, словно смотрит от нечего делать в небо. Саминдалов и Майра на последнем плоту уснули раньше всех, укрывшись с головой.
Григорьев, спустив босые ноги в воду, медленно стирает рубаху и подглядывает сон Коли и Тони. Они спят на жестком брезентовом плаще, спят, как дети. Голова Коли лицом к Тоне, — так и уснул с улыбкой. А у нее на лице хмурое выражение — гневно сжаты тонкие губы: никому не отдаст свое ласковое, уготованное самой судьбой счастье!
Григорьев долго смотрел на них, будто оберегая их сон, и вспоминал себя молодым. И ему когда-то ничего не надо было, кроме свидания и ласкового смеха Ганны!
В груди шевельнулось какое-то новое нежное чувство, когда он смотрел на Тоню и Колю. Ему захотелось погладить обоих по голове. На сердце хлынула досада: вот ему уже сорок, а он еще не был отцом, и нет у него семьи, сына или дочери… Так можно и всю жизнь прожить пустоцветом!
И думать об этом еще тяжелее, когда вокруг тишина и все спит в ночи. Изредка только вспорхнет задремавшая было птица, да плеснет рыба… И снова тишина, горячая, тяжелая, ночная…
По глинистому обрыву тянутся к воде корневища сосны и черемухи — переплелись щупальцами у берега, повисли, мокнут — пьют воду. Блестит кромка воды по обоим берегам, как тяжелые серебряные ленточки ртути.
Вдруг над головой бабахнул выстрел, — эхо прокатилось, гремя, по горам и, уменьшаясь, долго еще щелкало далеко-далеко в таежных падях.
Григорьев вздрогнул, недоумевая, и прислушался к эху. Стреляли где-то за скалами, в озерцах. Успокоился: наверное, захмелевший житель глушит там глупых сонных щук на пироги с самогоном.
Кто-то на берегу раздвинул шуршащие травы на две стены и вышел, ступив на песок. Григорьев всмотрелся и узнал Авдотью.
— Это я, — приглушенным шепотом сообщила она и опустила голову. — Вот и пришла… проститься.
Григорьев обрадованно, будто уверяя себя, растянул:
— Пришла-а. Ну, иди… — и кивнул на дощатый мостик, перекинутый с плотов на берег.
И когда она села рядом, положив руку ему на руку, он, посмотрев в ее виноватые глаза, спросил:
— Кто из ружья ночь-то пугал?
Махнула рукой в ответ:
— А-а! Это Савелий. Сонных щук добывает.
— А ты… как?
— До утра теперь не вернется он. К тебе я…
Авдотья наклонилась к его уху, зашептала горячо:
— Слушай, Герасим, родной мой, надумала я. Слышь? Возьми меня с собой! А?
Григорьев помолчал, отнял руку.
— Мужа куда денешь?
— Ха… Он не пропадет. Другую работницу сыщет! — засмеялась тихо, беззвучно. — Нас, дур-то, хоть пруд пруди, лишь бы замуж да дитё какое — все семья!
Григорьев расправил бороду, обернулся к ней и, смотря прямо в лицо Авдотьи, твердо проговорил:
— Тебе нельзя бежать со мной, нельзя. Если бы трое — ты, муж и я — знали обо всем — можно. А то вся деревня знает. Не могу я… как вор.
Авдотья разочарованно, с горечью спросила:
— А как же я сейчас-то? Ведь пришла… Говорил, уйдем. Говорил? Вот я и решила.
Она помолчала, повязывая платок по-бабьи, и с болью призналась:
— А ты мне люб! Не жалости мне надо — жизни! Ты вот поплывешь… простор… И я с тобой. — Она испугалась чего-то. — Ой, дак ведь нас увидеть здесь могут! — тронула за рукав. — Идем, — кивнула на берег, — спрячемся.
Вдали опять грохнул выстрел. Григорьев медлил.
— Ну, идем! — Авдотья потянула его за рукав.
— Зачем в тайгу-то. И здесь…
Авдотья оглянула плоты, бросила взгляд на спящих.