— Ну? — спросил все время внимательно смотревший на собеседника Яков Александрович. — Что вспомнил? — Они стояли уже в сенях.
— Да ничего, пустое.
— Нет, говори, — уперся Вербов. — Ты куда ехал? — Он придержал дверь в избу, которую хозяин хотел было перед ним распахнуть.
— Да вот незадача какая, — отвечал Береза. — Нынче в Рамушеве с торгов сруб идет, что прежние господа под хлигель ладили, да воля их сбила. Должен задешево пойтить. А мне, по правде говоря, вот как охота на будущий год торговлю мелочную завесть… Лен-то — главное дело осеннее да зимнее, а летом — что? На крестьянстве, сам знаешь, горбом не много наживешь… А сруб, видишь ты, мне мужики, которым кой-чего в долг давал, сюда задешево по зимнему пути перевезут. Они же и соберут на месте, да я с двумя работниками подсоблю… — Кирюшка смолк, потом решительно тряхнул волосами: — Ну, да ничего, поспею авось, вот закусим маленько, — он растворил дверь в избу и опять подхватил Якова Александровича под локоть. — Пожалуйте!
— Нет, ты сейчас же уезжай, — решительно сказал учитель, освобождаясь. — Такой сруб упустишь, вздыхать потом не один год, поди, станешь…
— Это точно, что жалко, — отвечал Кирюшка, не замечая насмешки в голосе Вербова. — Только как же не закусивши-то? — забеспокоился он. — Не обидишься?
— Ну вот еще! — И они вышли обратно на крыльцо.
Через пять минут Береза, подергивая вожжами и причмокивая, катил по большой дороге в одну сторону, а Яков Александрович быстро шел в другую. Лицо его горело, кулаки сжимались.
— Дурак! Сентиментальный, восторженный дурак! Дон-Кихот, идеалист безмозглый, — в бешенстве повторял он. — Семь лет отбухать под красной шапкой для того, чтобы Кирюха Березин лен задешево скупал, мужиков кабалил, барские флигеля под лавку приспосабливал, а потом в ней народ обвешивал… Было ради чего деда-старика бросать, с матерью семь лет не видеться… Ах, дурак, дурак!.. Стешу пожалел, счастье семейное устраивал! — Вербову представилась мельком виденная в Кирюшкиных сенях зыбка под домотканым пологом, которую покачивала какая-то старуха. — Который это у них? Сколько наследников наплодили?.. Я так словесность глупую долбил да в караулах мерз, а они тут… Да уж, надонкихотствовал!.. И небось сам-то Кирюшка с мужика за долг три шкуры рвет, а что я ему давал, того отдать не подумал? Ну, да черт с ним!.. Вот он, хозяин новой деревни! — Якову Александровичу вдруг припомнились давнишние слова богатого барина, у которого он когда-то репетировал сыновей, о том, что в земских учреждениях получат право голоса «наиболее разумные и состоятельные крестьяне». Ну вот он — «разумный и состоятельный»! Отчего этакому голоса не дать? Он за мужика, поди, слова не скажет…
Дня три Вербов не находил себе места. То хватался за заступ на огороде, то уходил в лес, то ложился в избе на лавку и думал, думал. Старался разобраться в том, что увидел, что накопилось в душе. Яков Федорович, видимо, понимал, что делается с внуком, не мешал ему, почти не разговаривал, даже не спросил, что так быстро воротился из Глушиц.
Но вот возбужденные мысли и чувства начали как бы отстаиваться. Отошло раздражение против себя, да и против Кирюшки. Положим, он и подлец, и хищник, да дело-то, в конце концов, не в нем. Больно плоха деревенская жизнь, в которой иначе никак, видно, не выбраться из бесправия и нищеты… Ну, а городская — хороша? Он, правда, знает ее мало, но там разве действуют иные законы? А умственная жизнь? И эту знает плохо. Впрочем, достаточно вспомнить судьбу Чернышевского, поэта Михайлова и других наиболее смелых… На что Ушинский скромен, только и призывает что учить крестьян грамоте да труд считать необходимым и не позорным, а и его, как новгородский инспектор рассказывал, правительство не больно жалует… Ну, а что видел недавно в военной службе?.. Выходит — все одно к одному.
Яков Александрович понимал, что для окончательных выводов надо еще многое додумать, изучить, прочесть, многие из своих старых представлений пересмотреть, изменить. Теперь наступало самое время этим заняться, чтобы не делать больше глупостей, подобных истории с Кирюшкой. Ведь жизнь — настоящая — только начиналась, несмотря на то что ему пошел уже двадцать седьмой год.
И похоже, что прав новгородский инспектор, когда советовал поступить не откладывая в университет. Именно знания помогут до конца разобраться во всех этих запутанных вопросах. Ну что же, на новом месте в самый раз и начинать готовиться… Только вот деда опять одного надолго бросить…
А Яков Федорович, глядя на озабоченного и молчаливого внука, решил ехать с ним на зиму в Новгород.
— Буду при тебе за пестуна, пока не женишься, — говорил он.
Но только стали всерьез собираться, пришло письмо из Нарвы.
Семен Никитич писал коротко и сбивчиво, что мать опасно занемогла и теряют надежду на ее выздоровление. Сказать правду деду Яков Александрович не решился, а соврал, что спешно требуют его в Новгород. Обещал, что приедет за ним еще до рождества, и спешно отправился в Нарву.
Добрался быстро, на пятый день, но матери в живых не застал. И не видел даже ее. Похоронили накануне его приезда. Оказалось, что заразилась она скарлатиной от своей падчерицы Анюты.
Семен Никитич встретил пасынка не совсем в себе от горя и от водки, за которую, видимо, крепко взялся. Улыбка пропала, он осунулся, усы поседели, обвисли, и хватался он за них, и шеей дергал уже без прежней горделивости, а как-то невпопад… Суетлив, растерян и все нет-нет — да и приложится.
Пусто и тихо было в маленьком домике. Мальчика переселили до дезинфекции к каким-то знакомым, а Анюта лежала еще в госпитале, где скончалась Анастасия Яковлевна.
В первый же вечер приезжий с хозяином долго сидели вдвоем. То молчали тягостно, то Семен Никитич рассказывал о ее последних днях. Наконец встал с такими словами:
— Ну, я пойду, прилягу, завтра ведь на службу мне… — И вдруг отчаяние зазвучало в его голосе… — Как только я там каждый день бывать смогу, где она умирала?.. — Потом справился с собой и указал на комод: — Там, во втором ящике, вещи ее какие-то лежат… Когда уж совсем стала плоха, вам передать велела.
Он ушел за перегородку, лег и затих, а Яков Александрович выдвинул ящик и нашел узел. В чистой холстине завернут был голубой шугайчик, в нем тетрадка со стихами, что отец когда-то переписывал, и еще в лоскутке шелковом обручальное кольцо. Вот, значит, с чем она расстаться не решилась и в новой своей жизни. О чем вспомнила в смертный час свой…
Как бранил себя в ту ночь Яков Александрович, что прямо из полка не поехал к матери. Чего бы не отдал за возможность еще раз увидеть ее, почувствовать ее ласку! Потом думал, как сообщит деду страшное известие. Наконец постарался сообразить, что должен предпринять с ребятами. Ясно видел, что Семену Никитичу не под силу следить за их развитием, направлять их. Выходило, надо отложить надолго, если не навсегда, планы об университете. Предстояло наладить жизнь совсем по-другому — на много лет осесть в городе около гимназии, искать заработков сверх жалованья, создавать прочное «гнездо», сразу, неожиданно став во главе семьи. Впереди была нешуточная задача — воспитать двух малолеток. И приступать к ней приходилось именно тогда, когда впервые собрался по-настоящему заняться самим собой…
Этим и кончил свой второй рассказ старый учитель. На верхушках сосен догорал закат, а у нас, внизу, заметно темнело. Из лесу тянуло прохладой. Далеко, должно быть за рекой, играла гармонь.
Первым нарушил молчание опять Матюшка, вопросом, очень похожим на тот, что задал накануне:
— Что ж, так и не видели вы больше тех-то, офицеров богатых, дядиных сыновей?
— Видел, довелось с ними еще не раз встретиться, — отвечал Яков Александрович. — Только пути наши — мысли и дела — оказались совсем разные. Я, думается мне, чем больше жил, тем теснее к мужику прилеплялся, а они народу всегда врагами были… Последний раз я двоюродного своего племянника, товарища прокурора, в нашем Старосольске мельком видел, если не ошибаюсь, в 1912 году. И хотя он был мне по крови самый ближайший родственник, но от всего, что тогда о нем стороной слышал, показалось мне, что и он по пути дядюшки Николая Дмитриевича пошел… Помните, Володя, ваш вопрос в пряничной у Порохова о нашем родстве?