— Бывает, душа моя, немало и весьма порядочных людей, которым, при умеренности да расчетах самых точных, все бог не дает концы с концами свести. То у них семья велика, то неурожай, то тяжба… Может, зато они в чем ином взысканы? А мне вот всю жизнь — своя фортуна. Ведь и в службе особенно не блеснул, и с семьей, как видишь, не повезло… Но зато — на тебе средства, проживай! Ну, я и пользовался, чем удавалось…
— А теперь как же? Почему к нам пожаловали? На службу? — спросил Жаркий, соображавший, какое же место может занять этакий человек в Старосольске.
— Нет, брат Егор Герасимович, кончил я свою службу, довольно. Отдыхать решил и хозяйством заняться, — отвечал Акличеев. — Из полка вышел по размолвке с начальством. Не сошлись по части довольствия нижних чинов. Во многих грехах Платон Акличеев повинен, а солдат никогда не обворовывал. Да и надоело, признаться, носки тянуть. Вышел в отставку полковником с мундиром. И как подсчитал, что от жены покойной осталось, — глядь, село одно только, правда порядочное, в триста душ, здесь поблизости, да деревенек пяток в Норовичском уезде, — во всех еще столько же будет… Зачем, думаю, дольше судьбу искушать? Родственников богаче да старше меня нет никаких, жениться из одного расчета совесть не велит, надо, значит, остепениться наконец… Да уж и не тот стал — брюхо вот, одышка. Решил ехать помещиком зажить, а если обществу дворян приглянусь, может и в уездные предводители баллотироваться. Побывал уже в своем новом углу, — ничего себе, и дом не плох; сделал распоряжение приказчику о перевозе кого да чего следует из Питера, а сам вчера приехал сюда. Кое с кем познакомился, и от барона — начальника уезда, старого знакомца по гвардии, слышу вдруг, душа моя, твою фамилию и разные похвалы. Такой сюрприз! Расспрашиваю про то, про это, про шрам, про ухо — он! Я к тебе, — в отъезде, но ждут. Другой раз нынче зашел наобум — и вот встреча! Однако теперь слушаю твою историю…
В это время доложили, что кушать подано, и Егор Герасимович, перейдя с гостем за другой стол, в череде с кушаньями и рюмками вкратце рассказал о своей службе. Акличеев слушал, расспрашивал, ел за двоих, пил за троих, похваливал и дом, и стол, и видно было — вполне доволен своим собеседником.
Жаркому тоже нравился вновь обретенный знакомец. Прикинул уже, как появление такого приятеля будет полезно для поднятия пошатнувшегося престижа в уездном обществе. «Вот ведь и гвардии полковник, и барин богатый, а не забыл моего добра», — думал он, с горечью и злобой вспоминая Якова. Покоробило было майора, что Акличеев с первых же слов стал звать его на «ты», но и тут скоро увидел, что это от добродушия. Полковник к концу обеда предложил по всей форме выпить на брудершафт и с чувством расцеловал Егора Герасимовича.
— Я, знаешь ли, Егорушка, теперь вот как мечтаю, — говорил пуще прежнего раскрасневшийся гость, перешедши после обеда опять на диван и расстегнув все пуговки на жилете. — Устроюсь у себя на новоселье, как следует. Буду жить, людей в гости звать, тебя например. Охотиться станем. И выпишу из Питера художника, закажу твой портрет в рост, у себя повешу… Платон Акличеев никогда своего спасителя не забывал! Нет, в этом меня не обвинишь… У меня, знаешь ли, и сейчас там, в Питере, в кабинете картина висит, еще поручиком заказал — ты меня по полю раненого несешь. А кругом золоченой рамы оружия разные развешены. Оно, конечно, заглазно рисованное не больно схоже. Но теперь дело иное… Да, такой, брат, сюрприз — тебя найти!.. Жаль, жена, бедная, не дожила, я ей ведь про тебя рассказывал… Однако отчего же ты до сих пор не женат? Экий молодец! Но ты не монах — я по лицу вижу… Не скромничай со старым товарищем!.. И вот теперь-то мы тебя, знаешь ли, и женим. Ей-богу, женим! У меня на этот счет рука самая легкая…
«Да, как же, женишь… — мрачно подумал Жаркий. — Разве рассказать ему про Яшкину подлость? Да нет, не стоит. Вон он как набрался уже… И болтун, — всем разнесет…»
Акличеев остался ночевать у майора, и поутру они расстались очень довольные друг другом, уговорившись постоянно видеться.
А в Высоком события шли своим чередом. Особенно радостными и значительными стали для поручика дни с тех пор, как фельдшер позволил ему через две недели после перелома одеваться, присаживаться и даже перескакивать несколько шагов на здоровой ноге. Поручик не злоупотреблял этим разрешением. Он хорошо помнил первый ночной разговор с Яковом Федоровичем и отнюдь не хотел прежде времени показаться совсем здоровым, чтобы его не попросили подыскать ДРУГУЮ квартиру. Впрочем, он решил при первом же подобном намеке прямо заговорить о своих чувствах к Настеньке, в которых больше не сомневался. Чтобы отдалить возможное объяснение и менее стеснить квартирных хозяев, особенно в наступавшие на днях рождественские праздники, он убедил их перевести его в соседнюю маленькую горницу, из которой недавно доносился до него памятный разговор Якова с Жарким.
Перебравшись на новое место, Александр Дмитриевич чутко прислушивался к предпраздничной уборке, в которой Настенька, весело напевая, принимала деятельное участие. В сочельник, с темна еще хозяйки хлопотали около печки, а вечером все отправились в церковь. Утром в праздник, только поспел побриться и одеться по-парадному, пришли поздравить его Яков в новом регистраторском мундире и Лизавета в шелковом сарафане, тут же пригласившие «пожаловать нынче откушать». Вскоре навестили поручика сослуживцы, потом был обед, накрытый празднично в большой горнице. За стол сели вчетвером. Александр Дмитриевич, увидев в этом как бы предзнаменование своего семейного будущего, сумел сделать беседу веселой и оживленной. Сам вспоминал смешные происшествия из институтской жизни, вызывал Якова на рассказы и шутки. Видел, что Настя смеется не меньше родителей и почти уже не дичится его.
Вечером этого счастливого дня поручик, у которого от непривычного движения разболелась нога, лежал у себя, мечтал, вспоминал оживленное лицо девушки и слушал, как весело болтали за стеной собравшиеся Настины подруги, громко щелкали орехи, смеялись да шептались, может быть, и о нем.
На другой день хозяева всей семьей ушли куда-то в гости, на третий опять ушла, но ненадолго, одна Настя. На четвертый же, когда Яков, как в будни, побывал в должности, все трое вечером собрались в соседней комнате, и часа три поручик, лежа у себя, слушал чтение знакомых страниц «Муллы-Нура». А на следующий вечер он, заранее одевшись, дождался, когда все сошлись, тихо доковылял до двери и на вопросительные взгляды обернувшихся к нему хозяев попросил разрешения присесть послушать. Его пригласили к столу, но он остался на стуле у своей двери. Отсюда удобнее было смотреть на Настю. Сначала она заробела, несколько раз, краснея, запнулась на незнакомых словах, но потом справилась, продолжала чтение и благополучно окончила повесть Марлинского. Александр Дмитриевич тотчас предложил заранее приготовленные томики «Стрельцов» Массальского.
В следующий вечер, еще до начала чтения, поручик занял свое место у двери. А в перерыве между главами любознательный Яков обратился к нему с каким-то вопросом о времени Софьи, и Александр Дмитриевич пустился в рассказы о детстве Петра, о начале его правления, о стрелецких бунтах. Говорил, вспоминая все, что читал об этом в детские годы и в институте. Его одушевляло присутствие Насти. Она лишь изредка взглядывала на рассказчика, но слушала очень внимательно. Назавтра повторилось то же. Приключения сироты Наташи и влюбленного в нее стрелецкого сотника Бурмистрова сменились новой беседой из русской истории, после которой Александр Дмитриевич подвинулся ближе к столу и взялся за карандаш. В этот и два еще вечера нарисовал он лицо Якова с натуры, помолодил немного, приделал к нему фигуру, на двух цельных ногах, одел в полную тамбурмажорскую форму, прописал днем акварелью и подарил оригиналу. Потом стал набрасывать Настю, жадно вглядываясь в ее нежное лицо, ловя минуты, когда поднимала она от книги ласковые, зелено-голубые глаза. Прорисовав голову, занялся остальным уже в одиночестве при дневном свете. На его портрете девушка не читала, а задумчиво сидела у того самого окна, где впервые ее увидел. В том же шугае, только не с клубком, а опершись на руку, как над книгой. Верно, любовь водила его карандашом и кистью, ни один портрет из сотни прежних так не удавался ему. Очень уж похожа да хороша вышла. Начиная рисовать, Александр Дмитриевич думал и это изображение подарить Якову или Настеньке, но, окончив, положительно не мог с ним расстаться. По двадцать раз на дню смотрел он на дорогое лицо. И утро начинал с того, что, только проснувшись, тихонько тянулся за папкой, открывал ее и шепотом здоровался с нарисованной Настей.