Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Несмотря на разные аптекарские и домашние снадобья, за следующие полмесяца Дуня еще ослабела и слегла.

Как-то вечером, когда тамбурмажор сидел у ее постели, она сказала:

— Яков Федрыч, спасибо вам за доброту… А меня простите, много слезами досаждала вам…

— Ну чего ты, Дуня… — отвечал он взволнованный, вглядываясь в ее обострившееся лицо, охваченный чувством щемящей жалости и бессилия перед надвигающимся горем.

— Что ж, ведь и сам знаешь… — продолжала она. — А еще я хочу попросить… Пока не женишься, девочку от Лизаветушки никуда не бери… Я уж с ней говорила… Она дите не бросит, худому не выучит… Обещаешь? Я спокойней помру…

Он пообещал. И когда через неделю Дуня скончалась, тамбурмажор по-прежнему каждую неделю шагал в слободку, только оттуда теперь заходил на кладбище.

«Весточку про дочку понес», — говорила про себя Лизавета, закрывая за ним калитку и возвращаясь к Насте.

Вступление на престол Николая I и последовавшая за ним отставка Аракчеева должны были, казалось, изменить судьбу поселений. Но хотя они явно перестали быть любимым царским детищем и о дальнейшем их расширении не говорилось, они продолжали жить по заведенному порядку.

Жил по-прежнему и Яков. Не раз предлагали сосватать ему невесту, но он неизменно отказывался. Тоска по покойной еще не отлетела.

«Ради девочки разве когда…»— неопределенно думал он о новой женитьбе.

Но Настенька росла у Лизаветы, и тамбурмажор видел, что навряд ли найдет кого заботливей.

А Егор Герасимович тоже жил, как раньше. Бил в зубы гренадер и поселян, отличался на всех смотрах, и в 1827 году произвели его в штабс-капитаны. Теперь командовал он ротой, стоявшей в двадцати верстах от города, так что Яков, бывший неизменно при штабе, видел его зимой очень редко. А летом в лагерях у обоих было дел по горло, да и о чем говорить-то?

Осенью 1830 года слышно стало о войне с поляками. В ноябре дивизия получила приказ выступать. В поход шли только кадровые гренадеры, поселяне оставались по своим деревням.

Притащив к Лизавете свой сундучок и отдав ей сбережения, Яков простился с нею и благословил пятилетнюю Настеньку. Выходя из города впереди своих дробно гремевших барабанщиков, тамбурмажор даже с ноги сбился на миг, так защемило сердце воспоминание о припавшей давеча к коленям круглой беловолосой головке с зелено-голубыми Дуниными глазами. И об одинокой могиле на окраине кладбища. Эх, Дунюшка!..

Осенний холодный дождь мочил высокие гренадерские кивера, собираясь в большие капли на широких козырьках, и брызгал на солдатские груди. Только у одного тамбурмажора две какие-то странные капли проползли по крепким скулам до самых бакенбард.

Тринадцатого февраля 1831 года в сражении под Гроховом, в штыковой атаке на занятую неприятелем рощу, особенно из всей бригады отличилась рота Жаркого. Сам он был ранен картечинами в руку, но остался в строю. Фельдмаршал Дибич, бывший поблизости, благодарил храброго штабс-капитана, а через неделю прислал ему орден Владимира 4-й степени. Исполнилась заветная мечта бывшего дворового человека, — этот орден давал потомственное дворянство. Теперь, встречаясь на биваках с тамбурмажором, Егор Герасимович небрежно кивал на его приветствие и равнодушно проходил мимо.

«Крестик-то мой братский, поди, и выкинул давно…» — думал не раз с горечью Яков.

И почти угадал. Как раз в это время, весной, купаясь в пруду с другими офицерами, Егор Герасимович устыдился медного маленького крестика, отцепил его от золотого и засунул в походный чемодан в угол, на самое дно…

Кампания шла вяло и медленно. Только к концу августа новый главнокомандующий Паскевич стянул войска для решительного штурма Варшавы.

В этот памятный день Яков Подтягин, как в былые годы, был в первых рядах Киевского полка. В атаку шли с музыкой и барабанным боем. Поляки упорно дрались, защищая сильные редуты и городской вал. Огонь мало чем уступал бородинскому.

Вбегая на откос одной из насыпей, Яков почувствовал такой сильный удар в правую икру, что мигом присел на землю. Попробовал встать — в глазах потемнело от боли. Пуля раздробила кости.

В тот же день в дивизионном лазарете знакомый лекарь поднес тамбурмажору стакан водки для храбрости и отмахнул ногу по колено. Следующие дни прошли в непрерывных страданиях. Потом стало легчать. Появился аппетит, потянуло к трубке и разговору. От этого же лекаря Яков узнал, что среди тяжелораненых был и Жаркий. Осколком гранаты ему разворотило все плечо.

Три месяца варшавского лечения обдумывал Яков дальнейшую жизнь. Теперь дадут «чистую», надо будет к чему-то пристраиваться. И впервые пожалел он, что не знает никакого ремесла, Соха, ружье да барабан… И все три ни к чему теперь.

В декабре выписали Подтягина из госпиталя и выправили законные документы. За двадцать лет беспорочной службы и пролитую кровь положили полную пенсию по фельдфебельскому окладу, десять рублей в треть — по два с полтиной в месяц. Не густо… В эти же дни от чиновников в канцелярии услышал Яков, что полк его передвинут на постоянную стоянку под Москву и что летом в Старосольске было возмущение поселян, перебивших несколько сот начальников, а сейчас идут там суд и наказания.

«Как-то Настя моя с Лизаветой?.. — с беспокойством думал он, пускаясь в путь. — Будто в стороне они, да только за мои-то подневольные расправы не обидел бы кто…»

Дальняя дорога безногому дело не легкое. Непривычная деревяшка за час-другой ходьбы до крови натирала Якову его обрубок. Но, где подсаживаясь на телеги казенных обозов, где с порожними ямщиками или с пожалевшими заслуженного инвалида проезжими, в полтора месяца добрался он до места.

Лизаветушка с девочкой были живы и целы, но, как и все старосольские жители, крепко напуганы днями восстания, а пуще того страшными казнями, что происходили теперь почти ежедневно на площадях. Приговоренных поселян тысячами били кнутом или палками, чтобы сослать потом в арестантские роты.

Пока не кончилось все это, Яков отсиживался дома, в Лизаветиной избушке, набирался сил, привыкал к своей новой ноге. Наконец городок затих. Казармы и острог опустели. Над заваленными снегом улицами плыл медленный великопостный звон. Днями Яков учился вязать чулки и варежки, вечерами грел спину о жарко протопленную утром печку, рассказывал Лизаветушке и заходившим соседям про войну, про Париж и Варшаву…

Наступило лето. По случаю, дешево, прикупили еще двух коз. Вдвоем с дочкой гнал Яков ранним утром все стадо в поле и почти целый день просиживал где-нибудь на пригорочке, в полуверсте за последними домами слободки. Хорошее было время… Поглядит на играющую поблизости Настю, на желтые одуванчики, которые она рвет и сплетает в корзиночки и веночки, на овец и коз, щиплющих траву, и опять заблестит на солнце проворными спицами. Тут же и поедят что-нибудь увязанное Лизаветой в узелок… До чего же тихо, спокойно… А тут еще стало доподлинно известно, что поселений в Новгородской губернии больше не будет, поселян многострадальных превратили в каких-то новых «пахотных солдат», совсем, однако, вроде как и не военных… Тоже душе приятно. О недавней службе напоминали Якову только мундир со споротыми тамбурмажорскими нашивками, деревянная нога да еще что навертываются на язык за работой не старые крестьянские песни, а все больше марши. Под их напевы вечером, бывало, и с поля идут. Мелкие козьи да овечьи шаги, конечно, не в лад, а они с Настей на трех ногах маршируют как полагается.

В город инвалид наш ходил редко. Что там делать? Полка нет, а горожан он знал мало. К осени, однако, стал подумывать, не поискать ли какой должности. Все ведь кавалер, грамотный и счет знает. Не век же коз пасти да чулки вязать.

Но место пришло само. Однажды в августе, к вечеру, сидя дома, Яков услышал, как за воротами продребезжал и остановился экипаж. Через минуту кто-то застучал в низкое оконце. Выглянув, Подтягин увидел наклонившегося офицера и не сразу узнал Егора Герасимовича. Бледный и худой, с рукой на черной косынке через шею, он весело покрикивал, чтоб отворили калитку. А войдя в избу, крепко обнял Якова и сказал, усмехаясь на его деревянную ногу:

14
{"b":"205751","o":1}