Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кто знает, до чего бы я додумался, если бы вдруг не пошел крутой спуск. Лошадь наша — старая, малосильная, — к ней подходила пословица: «Под гору вскачь, а в гору хоть плачь». Она и понеслась вскачь, подталкиваемая сзади телегой. Удержать ее невозможно. Лишь бы с дороги в сторону не свернула. Отец проснулся и, не разобравшись, в чем дело, ни с того ни с сего, под грохот худой телеги, вдруг запел «Когда б имел златые горы».

Вдруг телега хряснула, выскочил шкворень, лошадь с разбегу рванула и понеслась с одним передком, а мы оба полетели и ткнулись в песок. Очухавшись, поднялись.

 — Вот тебе, отец, и «златые горы»!

 — Ох–ох, — потирал он лоб, — и что ее пес гонит, эту Карюху!

А Карюха, закончив свое разбойное дело, паслась сколо кустов.

Дальше ехали молча. Из отца весь хмель вышибло.

Я вспомнил о Ваньке Павлове и, еще не решив — пойду к нему на вечер или нет, — начал составлять стихи. О своем условии я рассказал отцу.

 — Хорошо ли будет продать стих за… постное масло?

 — Стих не овца, плоти не имат, — ответил отец.

 — Совестно как‑то… стихами торговать. Вон царь Давид псалмы писал только для бога.

 — Песнопевец богат был, в масле не нуждался, — успокоил меня отец.

11

Раннее утро. Я лежу на кутнике, но уже не сплю. Прищурившись, втихомолку наблюдаю за матерью. За последние дни она стала озабоченной, задумчивой, печальной. Раньше, несмотря ни на что, она улыбалась, любила с бабами побалагурить, звонко отругать отца, который от этого на короткий срок оживлялся, а теперь она почти все время молчит, хмурится. Мать что‑то таит, и, судя по ее крепко поджатым губам, она об этом никому не скажет.

Я хотел было встать, но отворилась дверь и, как всегда, с шумом вошла кума Мавра, подруга матери, сплетница и всезнайка.

 — Чего я слы–ышала, ку–умушка, — тревожно и нараспев начала она, — бают, ты… — и вдруг осеклась.

Я не видел, кивнула ли ей мать, пальцем ли погрозила, но только заметил, как кума, быстро и таинственно оглянувшись на кутник, где я лежал, прищурившись, закрыла ладонью свой неумолкающий рот и спешно на цыпочках прошагала к печке. Они зашептались, кума изредка от нетерпения мычала и хлопала себя руками по ляжкам. Но она не из таких, чтобы только мычать и томиться в неведении.

 — Да ведь он дрыхнет, кума, — проговорила Мавра.

Поняв, что они стесняются именно меня, видимо, боясь разбудить, я нарочно тихонечко захрапел.

 — Так и есть, без задних ног…

 — Вчера долго не спал, — говорит мать. — Рука, слышь, ныла.

 — Видала ты ее, руку‑то?

 — Не кажет. Перевязку в мазанке делает, а то выгонит из избы всех.

Кума вздыхает. Она от души сочувствует моей матери, любит ее, хотя ссорятся они частенько.

 — Как же это ты так, а? — после некоторого молчания опять спросила Мавра. — И чего же она, дура, тебе сказала?

 — Да от кого ты сама‑то слыхала? — с испугом спросила мать.

 — От кого? Небось, у нее у самой вода не держится, — пояснила кума.

 — Молчи, услышит, — опять шепнула мать.

А я еще более насторожил уши. Дело‑то, видимо, касается меня. Тут, как нарочно, мать велела Семке мыть в чугунке картошку, и братишка, смирный такой да тихий, вдруг так развоевался с картошкой, так усердно начал крутить палкой в чугунке, что мне стало совсем ничего не слышно. Лишь обрывки слов доходили до меня.

 — Дура она, дура и есть, — громко воскликнула Мавра, видимо, не сдержав пыла.

 — Хоть ты молчи, кума, — попросила мать.

 — Я‑то молчалива, — привычно сказала Мавра, — я, как вон камень, — слова не выбьешь, а ей, хвастунье, язык бы отрубить.

Мать еще что‑то сказала и сокрушенно вздохнула.

 — За кого же она ее метит? Аль за прынца какого? — задает вопрос Мавра.

Мать на это что‑то прошептала и начала возиться в печке. Мавра дальше пошла:

 — Это где их нынче с руками–ногами взять?

 — Не ори ты! — сердито окрикнула мать.

 — Говорю, спит. Слышишь? — успокаивает Мавра.

 — Только бы не узнал. И так‑то все в думах убивается.

 — А то разь не убьешься… А сама девка‑то как? — спросила Мавра.

 — Ее не было.

Я начинаю догадываться, в чем дело. Мать где‑то потерпела поражение из‑за меня, но где, у кого?

 — Картошка готова! — звонко крикнул братишка, будто такая радость — вымыть картошку.

Мать сливает грязную воду, наливает свежей й сердито ставит чугунок в печь.

Разговор у баб внезапно переходит на Гришку–матроса.

После того как Гришка вдребезги разнес сени у тещи, он сам слег в постель. Ничего не ел, только пил и до того исхудал, что мать и снохи забеспокоились.

Мавра рассказывает так подробно, будто следила за каждым шагом Гришки.

 — Как‑то в самую полночь Гришка встал, обулся, оделся, ушел в мазанку, достал из сундука свою старенькую гармонь «саратовку», заиграл на ней так‑то жалобно, что домашние проснулись, снохи заплакали, мать запричитала. В мазанку никто не пошел, боязно было. А он плакал, видать, прощался с несчастной жизнью. Вот она какая беда! — вздохнула и прослезилась Мавра. — Утром Гришка, бледный такой, распрощался с семьей, поклонился матери в ноги, взял в свой сундучок бельишко, краюху хлебца и вышел на огород, а с огорода на гумно, а с гумна в поле и полем‑то и пошел, а куда… невесть…

 — О–ох, — вздохнула мать.

Мавра — уже шепотом, с радостью в голосе, добавила:

 — А ребеночек‑то все хире–е-ет.

 — Дал бы ему бог.. помереть, — сказала мать.

Я кашлянул. Этого Мавре вполне было достаточно.

 — Эй, солдат, проснулся? — подошла она ко мне. — Я тебе чего принесла–а, — запела она.

 — Покажи.

 — Ты совсем проснись.

 — Не знаю, как тебе еще проснуться, — и я, набрав в грудь воздуха, вдруг пропел петухом.

Мать засмеялась, захохотал Семка, весело стало и Мавре.

 — Вот–вот, угадал, Петя. На, возьми своего тезку.

Она подает мне сверток. Я беру его, развертываю.

В нем большой зарезанный петушок.

 — Спасибо, тетка Мавра, за этого кукареку. Дай бог тебе жениха веселого.

 — Ой! — просияла Мавра. — Ой, ма–а-атушки, чего мне, озорник? Жениха? Слыхала, кума? А Тимоху, урода моего, кому? Э–эх, года не те, а то бы я…

 — Чего бы ты, дура? — спросила мать.

Мне припомнилось, как мать раньше не раз упрекала отца за какое‑то ведро пшена… и Мавра при Этом упоминалась. Но то было так давно…

 — На запой кто звал? — вдруг спросила меня Мавра.

 — И позовут, не пойду, — сказал я.

 — Чтой‑то? А ты иди. Глядя на других, завидки возьмут. Вот в доме и сноха будет.

Мать сдержанно вздохнула и помелом начала расчищать под печки. Сейчас сажать хлебы.

 — Это что за сноха? — спросил я.

 — Матери сноха, тебе жена. Чай, тебе, дураку, жениться пора. Женись, пока я жива. Эх! потопаю на твоей свадьбе.

Я покраснел. Мне стало так же совестно, как и прежде, когда к нам приходила Елена, мать Усти, и твердила моей матери, что, как только мы с Устюшкой подрастем, нас поженят.

 — Дай‑ка цыпленка, — подошла ко мне мать и, смеясь, взяла от меня подарок. — Женишь его, — жалуется она Мавре, а сама испытующе смотрит на меня.

 — Говори, кого сватать, — не отстает и Мавра.

 — Ну вас к лешему, отстаньте, — рассердился я.

 — Уйди от него, кума, — сказала мать. — Не любит он про это.

 — Эх, а мне и домой пора, — спохватилась Мавра, но в голосе ее чувствуется, что она и еще посидела бы.

Она ушла. Мы долго молчим. Я знаю, что мать больше моего тяготится этим молчанием.

Во время завтрака вошел Ванька Павлов. Помолился на образа, поздоровался со всеми за руку. Даже Семке руку подал, и тот, как большой, протянул свою крохотную лапку.

 — Помнишь наш уговор? — сразу по–деловому спросил он.

 — Помню, — ответил я ему.

Он вздохнул и просиял. Рассказал моему отцу и матери, о чем мы с ним уговорились. Мать еще не знала об этом и с удивлением, со страхом посмотрела па меня. Она почему‑то боится, как бы меня кто не побил.

85
{"b":"205723","o":1}