— Согласен в писаря? — спросил Бусанов.
У меня и горло пересохло.
— Как хотите, — проговорил я.
— Счет знаешь?
— Знаю.
— Согласен! — обнародовал за меня Иван Бусанов.
— Почем возьмет? — спросил кто‑то.
Иван обратился ко мне:
— Спрашивают, сколько жалованья?
Об этом я совсем не думал и ответил так же тихо, но уже не робко:
— Сколько мир положит.
Иван объявил мои слова. Очень понравилось сходу, что я полагаюсь на их совесть. Кто‑то предложил:
— Пущай, как и старый. Пять рублей.
Но тут вновь вступились бабы:
— Тому, черту, и трешницу жалко. А этот анвалид.
— Прибавить ему рубля два.
— Семь рублей в месяц, — сказал Иван Бусанов. — Согласны?
— А он как?
Иван спросил меня, я кивнул головой.
— Согласен!
И в это время я услышал какой‑то треск. Взглянул, — брызги чернил на приговоре. Писарь сломал перо.
…Несколько дней мы с Игнатом принимали запутанные дела общества. Помогал нам Иван Бусанов, кропотливо роясь во всякой мелочи. Наконец‑то, захватив подмышку все книги и протоколы, я сначала зашел к бабушке Агафье, порадовал ее, а потом домой. Мать, увидев меня с книгами, промолвила:
— Совсем писарь!
Съездили в волость, представились старшине, отдали акт, приговор схода. Тут же на нас навалили кучу дел: сбор податей, недоимок, потребовали списки родившихся в 1898 году. Значит, скоро действительно будет набор. Брат мой, Васька, готовься!
Каждый день начал ходить ко мне народ. Солдатки требовали, чтобы прежний староста выплатил деньги, но Ефим всячески уклонялся. Ему не хотелось продавать ни коровы, ни телки. Зная, чего больше всего боится Ефим, я вполголоса, но решительно заявил ему при встрече.
— Волостной писарь приказывает мне подать на тебя заявление воинскому. Там тебе сразу — военно–полевой суд. В одном селе старосту в двадцать четыре часа…
На второй день рано утром гумнами, чтобы никто не видел, Ефим повел на базар корову.
С нетерпением ждал я случая по каким‑нибудь делам поехать в город. И не город нужен, а вот заехать, увидеть Лену. Я написал ей несколько писем, два стихотворения, но… все это хранится у меня в книге приговоров. Я не знаю ее фамилии.
Вскоре нас вызвали в казначейство. Сдерживая радость, накануне вечером я объявил матери, что завтра еду. По всегдашней привычке она спросила меня, куда, — на это я ей важно ответил:
— Теперь ты не спрашивай меня: «Куда едешь?», а спрашивай: «Когда приедешь?»
По дороге в город мы в Горсткине остановились только лошадь попоить. У меня созрел план заехать сюда уже из города. Как знать, когда мы поедем тут. Пока Игнат черпал воду, пока поил лошадь, я неотрывно смотрел на знакомую мне пятистенную избу. Она стала мне родной. Я мысленно свыкся с ней и рад, что из нее никто не выходит и дверь в сени заперта.
Мы тронулись селом. Возле крайней избы, на бревнах, сидели девушки и парни. Мне показалось, что тут сидит и она, в самой середине. Обернувшись к Игнату, я шепнул:
— Давай, гони!
В город вызвали много старост и писарей. Так и мелькали люди с бляхами на груди, как с медалями. Несколько писарей из нашего брата — инвалиды.
Едем обратно. Уже стемнело. Мысль о том, что надо обязательно заехать, не давала мне покоя. Хотя бы мельком увидеть ее, передать эти письма, а в них все сказано. А прочтет она их тогда, когда я уже буду далеко. На всякий случай, купил флакончик духов «Фиалка». Если не возьмет, оставлю где‑нибудь, после найдет.
Но как мне уговорить Игната заехать и остановиться? Много причин я придумывал, и все они шаткие. А Игнат гнал и гнал лошадь. Видимо, он решил хоть к полуночи, а быть дома. И вот осторожно начинаю ему намекать, что все равно мы не доедем, ночь темна, дезертиры, чего доброго, набросятся и отберут деньги, которые он получил для солдаток. Лучше будет, если мы в Горсткине заночуем у моих, тут я поперхнулся, хотел сказать «родных», — у моих знакомых.
— Нет, домой! — упорно твердил Игнат, то и дело ощупывая под собой объемистую суму с деньгами.
Видя, что ничем его не проймешь, я надумал пустить в ход раненую руку. Как только лошадь брала крупной рысью, я вскрикивал, охал, подносил руку ко рту, дул на нее, морщился. Делал это так, чтобы Игнат обязательно заметил. Наконец он не утерпел и спросил меня:
— Ты что?
— Руку забередил. И от тряски ей плохо. Потише надо ехать.
Он поехал тише, что и нужно было. Но тихо тоже можно ехать всю ночь. Подъезжая к Горсткину, я уже смелее заявил:
— Обязательно надо руку перевязать. От ушиба открылась рана. Может наброситься антонов огонь…
Я не предполагал, какое могучее действие произведут на него эти слова. Он даже лошадь остановил и с испугом посмотрел на меня.
— Заедем, заедем, — торопливо сказал он и хлестнул лошадь.
Если бы он был повнимательнее, то заметил бы, что я, несмотря на сильную тряску, не охаю, не подношу руку ко рту и не дую на нее, а сижу как ни в чем не бывало. В голове только одно: «Увижу, увижу».
15
Как и в прошлый раз с Андреем, нас так же встретила беззлобным лаем чуть видимая в темноте собачонка. В окне мелькнула тень, кто‑то заслонил свет, вглядываясь в улицу. Послышался скрип двери, и на крыльцо вышла женщина. С радостно бьющимся сердцем я почти подбежал к ней.
— Это мы приехали.
— Кто вы? — не узнала меня Арина.
— Прошлый раз заезжали. Ну… раненый Петька…
— А–а, угадала теперь. Ночевать, что ль?
— Ночевать, — подтвердил я, хотя с Игнатом еще об этом и не говорил.
Мы с Ариной вошли в избу. На лавке сидел бородатый, кривоглазый человек с густыми бровями. Я поздоровался с ним. Оглянулся и весело, смело спросил:
— Девки на улице?
— Скоро придут.
Снимая шинель, еще спросил, как человек у них бывавший:
— Чай пить будем?
— Будем, — ответила Арина.
— Какой гостинец я тебе приве–е-ез, — протянул я и нарочно долго вешал шинель на гвоздь. У меня сразу загорелось лицо.
— Гостинец мне? — удивилась Арина. — За что?
— Молоком поила меня? Поила. Э–э, не отказывайся. Готовь самовар, а там увидим. Или давай я поставлю. Что? — не сумею! Дома я всегда ставлю. Эка хитрость…
И вот пока она возилась с самоваром, я все говорил и говорил с нею: что видел в городе, что случилось у нас в селе, и уже напоследок торжественно объявил самое главное:
. — Теперь я… сельский писарь!
Я видел, что она очень обрадовалась.
— Ну, слава богу, дело нашел.
— Нашел, тетка Арина. Семь рублей в месяц да пенсии восемь с полтиной. Избу весной буду переделывать. Пятистенку хочу, как у вас. А там… — и я едва не сказал: «женюсь на Лене», — и двор переделаю. Мне старший брат поможет. Он писарь в штабе полка. Вся семья — писари, — похвалился я, — и отец грамотный, на клиросе поет, — вознес я кстати и нашего нелюдимого отца. — Мать очень простая. Последнюю рубашку с себя снимет и отдаст.
И всех я в своей семье перебрал, и все оказались хороши.
— Ох, какая у вас большая семья, — сказала она, как и в тот раз.
Я спохватился: зачем сказал? Но тут же нашелся:
— Где же большая? Три брата на войне, четвертого вот–вот возьмут. Останется нас три брата да две сестры. Всего семь. Кончится война — разве братьев дома удержишь? Кто отделится, кто на сторону уйдет. Сестры замуж. Вот и вся семья.
Так вгорячах разогнал я весь «содом», как когда‑то говорила мать.
Что‑то Игната нет. Вышел на улицу. Староста сидел на возу и спокойно покуривал. Лошадь не распряжена, только чересседельник опущен. Она ест овес.
— Игнат, что ты сидишь?
— Перевязал, что ль? — спросил он. — Ехать надо.
Вопрос его ошеломил меня. Оказывается, он ждет.
Ну, нет!
— Видишь ли, Игнат, перевязку сделать — не папироску выкурить. Без горячей воды не обойдешься. Рана открытая. Мало ли в нее пыли может набиться! Антонов огонь прикинется…