— «Благослови»… как бы их там солдаты не благословили.
— Нет, они стакнулись с ними.
— Опять поедут?
— Раз начали, знамо, не оставят.
После ужина я вышел на улицу. Теплая лунная ночь. Слышны песни, гармоника.
В мазанке густо пахнет сеном, дубовыми листьями. Мать заготовила на зиму веников. Они висят на перекладине и, неведомо отчего, тихо шуршат. Подо мною душистое сено. Голова слегка кружится. Ложусь, как на сеновале. И запах трав и дубовых листьев пьянит сильнее вина.
31
— Читай протокол! — охрипшим голосом говорит Григорий.
Народ стоит возле нашего стола, сидит за партами. В открытые окна из учительского сада уставились ребятишки. Жара, духота. Я, охрипший от речей и крика, встаю, смотрю на Филю, — у него свирепое лицо; на Степку Ворона, — мрачные очки; на Павлушку, — как всегда, он улыбается. И я, обращаясь к вдовам, к солдаткам, начинаю читать писанный мною под шум и гвалт народа протокол. Начинается он хитрыми словами. Не только для наших богачей, мельников, отрубников я так составил его, но, главным образом, для уездной продовольственной управы. Обсуждали закон о хлебной монополии. Вчера в комитете долго думали мы о нем. Было два предложения: совсем не собирать хлеба — тогда пришлют отряд, хлеб возьмут, но уже у всех, проводить — значит, поддержать правительство, — пусть хоть бы каплей, — а наш комитет не из таких людей. Выходило — не подчинимся, комитет разгонят; подчинимся — стало быть, за Временное правительство. И все‑таки лучше, если в село не приедет отряд.
— «Чтобы не допустить в свободной России голода, которым банкиры и купцы грозят задушить революцию, считая, что армия должна быть способна бороться за свободу и землю, которая будет принадлежать всему крестьянству безвозмездно, — мы — революционное трудящееся и беднейшее крестьянство — постановляем: хлеб, учтенный комитетом в излишках, сдать по твердым ценам. Освободить от сдачи беднейшее крестьянство, неимущих вдов, сирот, инвалидов и солдаток. Освободить их совсем, согласно приложенному списку № 1. Изъять хлеб у тех, у кого он в излишестве, а именно у богатейшего населения: мельников, отрубщиков, испольщиков, у духовенства, лавочников и прочего люда согласно приложенному списку № 2, с указанием количества едоков в семье и пудов излишка».
Недолго молчал народ. Но теперь кричали те, кто сообразил, что они попадают во второй список. И когда чуть угомонились — кричал только Гагарин Николай да ему вторил раскрасневшийся лавочник Блохин, — Григорий стукнул кулаком по столу.
— Правдиво наше постановление, трудящаяся массыя?
— Чего с нас взять! — откликнулись солдатки.
— Поддерживает нас беднейшее крестьянство? — осведомился матрос и грозно посмотрел на Гагару.
— Поддержим, не упадете, — крикнул кто‑то из мужиков.
Но Григорий не унимался.
— Идет ли поперек революции наш протокол?
— Волки сыты и овцы целы, — заметил пастух Лаврей. — А теперь читай дальше, — кивнул он мне.
— «Учитывая, что в свободной России все равны и не должно быть наживы, открытого и скрытого грабежа, как именно — у одного на едоков земли больше, у другого — многосемейного — меньше, мы, трудящееся и беднейшее крестьянство, постановляем: всю землю, коя отрублена на отруба, душевую землю, коя куплена у кого навечно, землю, приобретенную в поземельных банках, а также церковную и помещичью, соединить в одно и разделить революционным порядком всем поровну, согласно едокам».
Все молчат, даже богачи. В наступившей тишине слышно чье‑то тяжелое дыхание, хруст яблок на здоровых зубах мальчуганов, треск ветвей в саду, — там ребята забрались на яблони дорывать китайки.
Вдруг кто‑то спросил:
— А мельницы?
Григорий удивленно смотрит на меня, как бы говоря: «Ты что же, забыл?»
— И мельницы, дранки, валяльник, чесалки, — добавляю я и вписываю в протокол.
Не успел дописать, как снова подает голос Николай Гагарин:
— Руки коротки!
— У кого? — кричит Филя. — Объясни, гражданин! — И поднимает длинные руки до потолка. — У меня?
— Ого, — смеются кругом, — грабли!
Николай истошно выкрикивает:
— Закон правительства… не трогать землю до Учредительного собрания… читали?
— Все законы читали. — спокойно отвечает Григорий. — Наше дело углублять.
— Погублять хотите, большевики.
— Да, мы — большевики. А вы кто? Трудовая партия кулаков?
— У власти пока наша — трудовая.
— Пока — верно, — согласился матрос, — а завтра она в преисподнюю полетит.
— Ну, это еще поглядим… Бороться будем…
Широкоплечий Григорий складывает на груди руки:
— Слыхали? Бороться! Пойдем! Не гляди, что у меня нога такая. Потрясу тебя… У них, у эсеров, лозунг: «В борьбе обретешь ты право свое!» Только в лозунге не говорят, с кем хотят бороться. Но мы знаем: не с помещиками, а с беднейшим крестьянством. А у нас лозунг другой: «Готовьтесь к новым битвам, боевые товарищи! Под знамя большевиков, угнетенные крестьяне деревень!» Вот наш лозунг, и мы буржуям головы свернем!
Он рассказывает, за что стоят эсеры, как они вместе с буржуазией расправлялись в Питере с рабочими, как хотели арестовать и убить Ленина. Филя перебивает его:
— Голосуй!
— Кто за отбор земли, мельниц и прочего?
И когда поднялись руки и Филя принялся считать, в окно школы испуганно кричат:
— Солдаты скачут!
— Ага! — радостно вырвалось у Гагары, — они сам… проголосуют!
Соня смотрит на меня пытливо и спрашивает:
— Скажи по правде, здорово перетрусили?
— Да нет же. Сначала мы подумали, что солдаты по поводу спирта к нам, глядь, мимо. Куда‑то для реквизиции.
— Давай читать, — кивает она на тетрадь, которую я принес.
— До того ли сейчас, Соня, чтобы пьесы ставить?
— Я так и знала, что ты… трус.
— Пу, это уж чересчур! — рассердился я.
Сарай в саду небольшой, плетеные стены обмазаны глиной, побелены изнутри. Здесь, проходя переулком, почти каждый день можно видеть Соню, сидящую или возле двери сарая, или под яблоней за столиком. В сарае на стенах — разные картинки, фотографии, небольшая географическая карта, фотография, где она снята с братом–офицером.
— Плохо получилось, — говорю я и смотрю на Соню, — не успел переделать.
— Вместе исправим, Чехов не обидится.
Мы решили в скором времени поставить в школе пьеску «Предложение», на наш взгляд очень подходящую, но обязательно переделать у нее конец. Конец должен быть революционным.
В ней разговор идет о земле. Конечно, в первую очередь выбросить спор помещичьей дочки с женихом о собаках. К чему тут собаки? Вот Воловьи Лужки — это дело другое. Ломов — жених — говорит: «Лужки мои», а невеста кричит: «Лужки наши». И кричат они, как цыгане на базаре. Жених даже забывает, зачем он приехал. О сватовстве знает только отец, но и он в пылу спора упустил это из виду. А чего бы проще? Раз выйдет дочь замуж, тогда и о Лужках кричать не надо. Жадность к земле! Еще показалось мне досадным, что ни жених, ни невеста друг друга не любят. Ломов хочет жениться потому, что года его уходят, а невеста потому, что ей скучно. Стало быть, дело у них выходит несерьезное. На черта же эта свадьба? Выбросить ее. Главное — в спорной земле. Чехов только намекнул, что сенокосные луга — Лужки — когда‑то принадлежали мужикам, потом их забрали помещики. И дело это было так давно, что даже сами помещики забыли, кому Лужки принадлежат. Мы решили найти этим Лужкам настоящих хозяев. Мужиков добавить.
Читаю Чехова:
«Наталья Степановна. Мне? Предложение? Ах! (Падает в кресло и стонет.) Вернуть его! Вернуть! Ах! Вернуть!
Чубуков. Кого вернуть?
Наталья Степановна. Скорей, скорей! Дурно! Вернуть! (Истерика.)
Чубуков. Что такое? Что тебе? (Хватает себя за голову.) Несчастный я человек! Застрелюсь! Повешусь! Замучили!