Павел молчал. Лохматые, сросшиеся брови его были нахмурены. Много говорил он о радости спасения, но вот никак, никак не мог он радости этой испытать сам! Он знал и брал от жизни только скорби человеческие. Он не смеялся никогда, а улыбался очень редко. И Лука жалел его за это…
Они уже входили в предместья шумного Коринфа. Стефан горевал на своё малодушие: он не рассказал Павлу и десятой доли грехов коринфской общины. А он только за тем и вышел навстречу, чтобы подготовить горячего Павла к тому, что ждёт его здесь.
— Да, да, — сердито бормотал Павел. — Вы уже пресытились, вы уже обогатились, вы уже стали царствовать без нас… Мы безумные Христа ради, а вы мудры во Христе, мы немощны, а вы крепки, вы в славе, а мы в бесчестии… Так, так, — вздохнул он и вдруг оборвал: — А где пока я жить буду? У тебя?
— Нет, учитель, — отвечал Стефан. — У меня все ребятишки болеют да жена родила: беспокойно тебе у меня, пожалуй, будет. Мы решили поставить тебя к Титию Юсту. У него дом побольше моего и тихо, и с синагогой тоже рядом…
— Мне все равно, — сказал Павел.
Но втайне он омрачился: ему показалось, что Стефан как будто не очень и хочет иметь его гостем, а ведь только благодаря Павлу и поставили его коринфяне диаконом…
Ветер бушевал между домами и валил с ног. Запорхали лёгкие снежинки. Дали нахмурились ещё больше…
X. DULCIS GALLIO
Несмотря на глухую зиму, день выдался солнечный и тёплый. Бега на истмийском ипподроме прошли блестяще. Проконсул Ахайи Энней Новат, уже старый, но статный, с увядшим, когда-то очень красивым лицом, возвращался в свой дворец вместе со своим молодым родственником и другом Серенусом весёлый и довольный. Он совсем не интересовался бегами, но его положение иногда обязывало его присутствовать при общественных увеселениях.
— Ах, а я и забыл рассказать тебе на ипподроме об одном словечке, которое отпустил по поводу этой забавы навестивший меня проездом современный Крез, Иоахим, — засмеялся проконсул. — Я пригласил его посмотреть бег квадриг — тогда бежала и моя четвёрка белых, — а он посмотрел на меня своими умными глазами и говорит: «Но что же может быть в этом интересного, Галлион? Как бегают лошади, мы все знаем, а какая четвёрка придёт первой, мне, право, решительно все равно…»
— Тот, кто не принимал участия в состязании квадриг сам, тот никогда не сможет оценить этой игры, — улыбнулся красавец Серенус. — Но… но и я должен все же сказать, что и мне все это что-то приелось: в самом деле, не все ли равно, какая квадрига придёт первой?..
И оба рассмеялись. Ликторы со своими топорами одним взглядом раздвигали перед ними шумную и весёлую толпу. Все почтительно приветствовали проконсула. Молодые красавицы Коринфа любовались Серенусом. Блестящего патриция помнили в Коринфе все: только два года тому назад он вышел победителем на Истмийских играх… Вдали, в лазури, ласково сияли белые вершины Парнаса и Геликона…
Марк Энней Новат, старший брат знаменитого своей мудростью и несметными богатствами Сенеки, был усыновлён ретором Л. Юнием Галлионом. С тех пор он и принял имя Галлиона. Это был человек очень образованный, остроумный, друг поэтов и писателей и писатель сам, scholasticus dominus, кабинетный учёный, много больше, чем администратор. Он получил прозвище dulcis Gallic: все его знавшие обожали его. Именно его широкое образование и гуманный характер и побудили императора Клавдия назначить его проконсулом Ахайи, провинции, к которой в Риме относились с особым вниманием. Он служил без большой охоты: и здоровье его было слабо, а кроме того, служба отвлекала его от тех тихих умственных занятий, которые он так любил. Нерон косо смотрел на него, как, впрочем, и на всех выдающихся людей: на небе человечества он должен был блистать один. Но dulcis Gallio не обращал внимания на монаршую немилость, как, впрочем, не обратил он большого внимания и на посвящение ему двух книг его знаменитого брата, «О злости» и «О счастливой жизни»: он жизнь знал.
— Но пора мне, carissime, подумать и о возвращении в Рим, — когда обед кончился, сказал ему Серенус. — Я чувствую, что рана, нанесённая мне Актэ, не заживает и вдали от неё, а Агенобарб, пожалуй, начнёт злиться, что я так мало ценю своё положение преторианца и близость его особы…
— Разве ты боишься потерять его? — улыбнулся Галлион.
— О!.. — усмехнулся тот. — Нет. Но я люблю чистую игру. Я не прочь уйти, но… куда уйти? Что делать? Римское беснование, воистину, надоело мне до отвращения, но что же буду я делать, если я уйду?.. Пахать землю? Зачем? Писать, как твой великий брат, философские трактаты? Но разве у крыс и мышей недостаточно пищи без моих трудов? Война? И в этом я что-то радости не вижу. Странно, но кто-то словно закрыл перед нами все пути. Мир велик, но идти некуда. Дел как будто тьма, а делать нечего…
— Вон Петроний придумал писать какой-то грязный «Сатирикон» со скуки…
— У Петрония на сапогах lunula[11] из слоновой кости, но душа у него вольноотпущенника, — поморщился Серенус. — Он корчит из себя что-то эдакое, но он просто свинья из стада Эпикура. Если он и elegantiae arbiter[12], то разве только нероновской. А это немного. Книга же его воняет, как непристойное место. Нет, нет, о нем никакой Гораций не напишет того, что Гораций — довольно, впрочем, нескромно — написал о себе… Ты помнишь:
Воздвиг я памятник вечнее меди прочной
И зданий царственных превыше пирамид:
Его ни едкий дождь, ни Аквилон полночный,
Ни ряд бесчисленных годов не истребит.
Нет, я не весь умру и жизни лучшей долей
Избегну похорон, и славный мой венец
Все будет зеленеть, доколе в Капитолий
С безмолвной девою верховный ходит жрец…
Счастливый!.. — вздохнул он. — Он мог ещё верить в славу, в бессмертие и во все эти наивные выдумки поэтов…
— Прекрасно! — с улыбкой наклонил голову Галлион. — Но погоди: что это за шум?
Он ударил слегка в ладоши. В дверях встал раб.
— Что там случилось?
— Иудеи, поссорившись между собой, привели к тебе какого-то их проповедника, господин, и хотят, чтобы ты разобрал их распри…
— Ах, и надоели же они мне! — поморщился Галлион. — Ты не можешь себе представить, что это за беспокойный народ! Я положительно не могу простить Помпею, что он завоевал Иудею. Пользы от них никакой, а смут не оберёшься. Но так как обед наш мы кончили, пойдём, посмотрим, в чем там у них дело-Перед дворцом проконсула, несмотря на присутствие караула, шумела большая толпа иудеев: старейшины местной синагоги, во главе с начальником её Состеном, схватили — по наущению иерусалимцев — надоевшего им своими выступлениями Павла и притащили его к проконсулу. С ними увязались как их сторонники, так и противники. Коринфяне-язычники стояли в стороне и скалили зубы.
— Ты наедаешься до отвалу от овец, которых ты взялся пасти! — кричал Состен, худой, злой старик с жёлтыми зубами и огромными ноздрями, из которых торчали седые, всегда мокрые волосы. — Ты что безводная туча, которую гонит ветер! Ты дикая волна морская, пенящаяся от собственного бесчестия, блуждающая звезда, предназначенная для пучины тьмы! Ты полон напыщенности, но внутри ты пустой!.. Вот что ты!.. И зачем принесло тебя с твоими богохульствами в Коринф? Ты слышал, что говорят о тебе твои братья по вере, которые пришли из Иерусалима? Вы прежде всех нашли Мессию и все перегрызлись вокруг него!..
Из рта его летела слюна, в глазах горел огонь и весь он трясся…
— А вы слышали, коринфяне, — бросил кто-то из язычников, — говорят, что эти самые нововеры едят детей, покрытых тестом!