«Совершенный Пушкиным переворот, – пишет Л. Я. Гинзбург, – был делом величайшей трудности. Речь ведь шла совсем не о том, чтобы просто ввести „прозаические“ слова в поэтический текст. Само по себе это трудностей не представляло; но путь механических смешений – это путь Бенедиктова, приводящий нередко к непроизвольному комическому эффекту. У Пушкина речь шла об эстетическом чуде претворения обыденного слова в слово поэтическое». В этом чуде нуждалась поэзия, ибо в «школе гармонической точности» лирическое слово теряло предметное значение, превращалось в условный символ, в знак того или иного поэтического стиля. Но в реалистическом искусстве, к которому шла в своем развитии русская поэзия этого времени, жизненные ценности должны были определяться не по готовым эстетическим формулам и образцам, а по возникающим всякий раз перед поэтом неповторимым жизненным ситуациям, нуждающимся в поэтическом осмыслении и обобщении. И любое разговорное слово, вводимое в стихи, должно было получить ценностную ориентацию, обрести поэтический вес. Как это достигалось Пушкиным? В его стихотворении «Осень», например, поэт говорит о минутах поэтического вдохновения, редких, но самых счастливых в творческой жизни художника. Русская осенняя природа, уединенная сельская жизнь были, как известно, для Пушкина самыми испытанными и надежными условиями, пробуждающими радость творчества:
Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,
Махая гривою, он всадника несет,
И звонко под его блистающим копытом
Звенит промерзлый дол и трескается лед.
Но гаснет краткий день, и в камельке забытом
Опять огонь горит – то яркий свет лиет,
То тлеет медленно, – а я пред ним читаю,
Иль думы долгие в душе моей питаю.
«Промерзлый, трескается – эти слова не были бы допущены в классическую элегию; копыто – скорее принадлежало к басенному словарю, – замечает Л. Я. Гинзбург. – Но в „Осени“ Пушкина все эти предметные слова в то же время выразители идеи вольной сельской жизни, русской природы, вдохновенного труда. Они так же прекрасны – и потому закономерно друг с другом сочетаемы, – как камелек, в котором то горит, то тлеет огонь, как думы поэта. Все это равноправно и единою цепью сплетающихся ассоциаций тянется к заключительному образу вдохновения – плывущему кораблю, грандиозному символу, изображенному также вполне предметно („матросы вдруг кидаются, ползут…“).
Пушкин показал, что в слово, полностью сохраняющее свою психологическую или вещественную конкретность, может быть вложен заряд огромной социальной и моральной силы. Тем самым Пушкин решил поставленную временем задачу поэзии действительности». Его современники тоже стремились ее решить, но в своих поисках оставались на стадии эксперимента, чаще всего механически совмещая готовые слова-сигналы элегического стиля с готовыми же словами-сигналами из другого, одического словаря, сдабривая подчас поэтический текст «сырыми», ценностно не освоенными и необработанными «прозаизмами».
Подводя общий итог развитию русской поэзии второй половины 1820-1830-х годов, отметим, что она переживает переходный период, живет в состоянии непрекращающегося поиска. Нарушая нормы поэзии «гармонической точности», она вводит в поэтический мир новые слова, новые лексические пласты, позволяющие более глубоко индивидуализировать душевные переживания человека, лишая его внутренний мир элегической однотонности. Поэзия этой поры, за исключением поэтов пушкинской плеяды, стилистически неупорядочена, пестра, эстетически несовершенна. Но в самом ее несовершенстве, в ее брожении предчувствуется зарождение нового качества, уже открытого Пушкиным. Это качество станет массовым достоянием русских поэтов позднее, в так называемую «поэтическую эпоху 1850-х годов». 1830-е годы свидетельствуют о кризисе, переживаемом поэзией, на какой-то период времени уступающей первое место в литературном процессе стремительно развивающейся русской прозе.
Проза второй половины 1820-1830-х годов
Проза второй половины 1820-1830-х годов наиболее полно реализует свой творческий потенциал в жанрах повести: исторической (русской), философской (фантастической), светской, кавказской и бытовой. На протяжении 1830-х годов эти жанры проходят значительную эволюцию и достигают своих вершин в прозе позднего Пушкина и в творчестве Гоголя.
Историческая повесть обрела актуальность в процессе подъема национального самосознания, вызванного Отечественной войной 1812 гола. «Век наш – по преимуществу исторический век, – писал Белинский. – Историческое созерцание могущественно и неотразимо проникло собою все сферы современного сознания. История сделалась теперь как бы общим основанием и единственным условием всякого живого знания: без нее стало невозможно постижение ни искусства, ни философии». Сильный толчок к пробуждению исторического интереса дала «История государства Российского» Карамзина: она открыла, по словам Пушкина «многие страницы дотоле неизвестного для русского общества исторического прошлого России».
Интерес к историческим жанрам возбуждали также романы Вальтера Скотта, первые переводы которых на русский язык были сделаны в начале 1820-х годов. Около двух десятилетий Россия, как и весь мир, жила в общении с творчеством «шотландского чародея», зачинателя реалистического исторического романа.
Но на первых порах романам Вальтера Скотта русская проза противопоставила романтическую историческую повесть, зачинателями которой в этот период стали братья Н. А. и А. А. Бестужевы, В. К. Кюхельбекер, А. О. Корнилович. Причем неразработанность языка русской прозы поставила сначала историческую повесть в прямую зависимость от жанра романтической поэмы. «Да полно тебе писать быстрые повести с романтическими переходами, – убеждал А. Бестужева Пушкин, – это хорошо для поэмы байронической». Пушкин тонко почувствовал, что композиция исторической повести вытекает из романтической поэмы. В чем же заключались особенности этой композиции?
В. М. Жирмунский, исследуя байроническую поэму, определил их так: «Мы не находим у Байрона исторически связанного и последовательного повествования, охватывающего полный ряд событий», в его поэмах «отсутствуют медленность движения и постепенность переходов. Поэт выделяет художественно эффектные вершины действия, которые могут быть замкнуты в картине или сцене, моменты наивысшего драматического напряжения – оставляя недосказанным промежуточное течение событий».
Бестужев Александр Александрович (1797-1837)
Исторические повести Александра Александровича Бестужева (1797-1837) «Замок Венден» (1823), «Замок Нейгаузен» (1824), «Ревельский турнир» (1825) строятся как калейдоскоп сцен, каждая из которых является художественно-эффектной вершиной действия. Между этими сценами нет прямой сюжетной связи. Эта связь погружена в подтекст и создает эффект «недосказанности», романтической «тайны». От романтической поэмы унаследованы и лирическая манера повествования, повторы, восклицания, отступления автора. С байронической поэмой сближает эти повести исключительность характеров, экспрессивные душевные переживания, эффектные жесты и позы.
Содержание повестей отвечает историческим интересам декабристов, сконцентрированным вокруг двух тем – новгородской вольности и прибалтийского (или ливонского) рыцарства. За этим стоит декабристская идеализация вечевого строя: в новгородской вольнице они видят прообраз свободного государства, управляемого народными представителями. Историческая связь Прибалтики с Россией давала возможность противопоставить жестоким феодальным устоям Ливонии вечевой строй Новгорода. В повести «Замок Нейгаузен» в феодальной Ливонии царят безудержное самоуправство рыцарей, тайный суд и жестокие расправы, а в соседних русских областях – общенародные решения важных общественных вопросов. Жаждущие справедливости ливонцы, борющиеся с рыцарской тиранией, обращаются к новгородцам за помощью. Пленный новгородец Всеслав, пригретый в семье старого барона Отто, вместе со своими сородичами спасает оклеветанного сына барона.