В «Новом откровении», написанном два года спустя, он говорит об этом феномене:
«В нашем бьющемся в предсмертных муках мире, слыша каждодневно о гибели цвета нации на заре обнадеживающей юности, видя кругом себя жен и матерей, не ведающих толком, куда уходят их возлюбленные, мне вдруг открылось, что то, с чем я так долго заигрывал, есть не просто познание некоторой внеположной законам науки силы, но нечто чрезвычайное, вроде падения стены между двумя мирами, некая прямая неопровержимая весть с той стороны, голос надежды и путеводный знак миру во времена глубочайших страданий…
Телефонный звонок сам по себе не более чем детская забава, но он может быть предвестием весьма важного сообщения. Похоже, что и все эти явления, крупные и малые, суть такие же телефонные звонки, бессмысленные сами по себе, но вещающие человечеству: „Поднимайтесь! Вставайте! Не проглядите знамения Божественного послания!“»
Его обращение к вере в общение с потусторонним миром можно поместить по времени между началом сентября 1915 года (ответ в «Сайкик газетт») и концом января 1916 (смерть Лили Лоудер-Симондз). И с этой минуты он пытался постигнуть религиозный смысл своего открытия.
«Объективная сторона несущественна, ибо стоит лишь хорошенько вдуматься, и вопрос исчерпан. Религиозная сторона явно бесконечно важнее». Итак, «религиозная сторона»! Долгие поиски наконец увенчались успехом.
В своем кабинете в Уиндлшеме, на камине по правую руку от письменного стола, он устроил нечто вроде фамильной усыпальницы. Там были фотографии и боевые ордена тех, кто погиб в бою. И часто ночью, при затянутых шторах, чтобы ни один проблеск света не был заметен с цеппелина или аэроплана, сиживал он за столом, делая заметки в записной книжке.
Вот одна из таких заметок весны 1916 года.
«Дуновение Духа можно ощутить сегодня, здесь, в этой комнате так же свободно, как некогда в Горнице Сионской. Бог не умер две тысячи лет назад. Он здесь, сейчас… Единственная незыблемая и вечная ценность — память о том, что мы обсуждали сегодня, мост через смерть, верное продолжение пути в потустороннем мире».
Он подошел к третьей поворотной точке своей жизни.
ГЛАВА XXI
КРЕСТОВЫЙ ПОХОД:
ПОСЛЕДНЯЯ БИТВА
Теперь путь к полемике нам открыт, и прежде чем стихнут залпы первой мировой войны, мы должны сказать несколько слов о последнем периоде жизни Конан Дойла.
Ваш покорный слуга, автор этого жизнеописания, не приверженец спиритизма. И спиритизм вовсе не та область, в которой он чувствует себя настолько уверенным, чтобы высказывать свое мнение. Однако следует заметить, что религиозные взгляды автора не должны влиять на исполнение поставленной перед ним задачи. Он должен стремиться, насколько это в его силах, представить живой образ того, о ком взялся писать, и показать, что он думал, что он говорил, во что он верил.
В силу этого автор не вправе делать какие-либо предположения о загробной жизни сверх того, что сказал об этом его герой. Но ему не возбраняется комментировать жизнь земную. И нам необходимо разобраться с бытующими в обществе неверными представлениями о Конан Дойле.
Часто и по сей день можно услышать о Конан Дойле как о человеке хорошем, но сбившемся с пути. Он-де пережил тяжелейшие утраты, лишившие его душевного равновесия и способности здраво мыслить, и как за целебное снадобье «ухватился» за спиритизм.
«Что бы сказал на это Шерлок Холмс?» — восклицают «здравомыслящие».
Хорошо, давайте посмотрим. Давайте пристальнее вглядимся в тот период жизни Конан Дойла, что пролег между началом войны и открытым провозглашением веры в спиритизм в 1916 году.
Нет необходимости убеждать наших читателей, что Конан Дойл пришел к спиритизму не наугад, не слепо. Прежде чем сделать какие бы то ни было выводы, он на протяжении тридцати лет напряженно изучал спиритизм. Бесспорно и то, что он перенес тяжелейшие, пусть не роковые утраты, и глубоко переживал конвульсии ввергнутого в хаос мира. Вопрос, таким образом, в том, повлияла ли война на его убеждения? Превратила ли она его в легковерного безумца, не способного верно оценивать реальность?
Чтобы ответить на этот вопрос, поверим его душевное состояние практикой. Война (на которой гибли люди) разжигала страсти, помрачала рассудок, толкала страны к новым опасностям и подвергала народы воздействию невиданных орудий уничтожения. И чтобы оценить слова и поступки Конан Дойла, мы воспользуемся, так сказать, его «послужным списком», как могли бы воспользоваться архивом Кабинета министров.
Вот что он говорил о германской армии, когда на полях сражений гибли его близкие: «Взгляните на эту великолепную панораму побед, известную в фатерланде как „Die Grosse Zeit“», или об английских солдатах: «Голову нужно защитить каской, наподобие такой, какую применяют сейчас французы». О моряках: «Неужели действительно невозможно придумать что-нибудь — пусть хотя бы надувные резиновые пояса, — что могло бы дать им шанс на спасение?» О воздушных налетах: «Невозможно придумать ничего, что бы так подстегивало и укрепляло гражданскую самооборону».
Можно здесь усмотреть хоть намек на эмоциональную неустойчивость? Разве это слова сумасшедшего, гоняющегося во мраке за своими химерами? И могут ли человека, предсказавшего новое оружие, повергнуть в панику последствия его применения?
Вот о чем следует помнить, когда мы слышим восклицания: «Ах, он слишком доверчив». Так ли это? Судя по всему, в тот год (1916) его рассудок был как никогда ясен, а способности приведены в боевую готовность. Спиритический же опыт был переживанием глубоко личным, и тем, кто не обогащен этим опытом, не дано судить о нем. Относительно спиритизма Конан Дойл мог быть прав или мог заблуждаться, но это не значит, что все его представления были ошибочными.
И соглашаемся ли мы с его спиритическими воззрениями или отвергаем их — но в этом человеке было что-то особенное, нетленное, что-то стоящее выше чести и рыцарства, какое-то не поддающееся анализу горение. Это виделось так отчетливо, казалось почти осязаемым, но нам, плоти от плоти земной, не выразить это словами.
Однако продолжим рассказ. Пока он еще не провозгласил ни своей веры, ни того, что к ней привело. Он недавно вернулся из поездки на фронт. В июле 1916 года уже не требовалось ни особого затишья, ни благоприятных воздушных потоков, чтобы ясно слышать грохот канонады, возвестившей битву на Сомме.
Ему уже довелось увидеть кое-что из происходящего по ту сторону Ла-Манша, куда его направило с инспекционным визитом Министерство иностранных дел. В плоской каске, по форме напоминающей тарелку, под палящим солнцем, скользил он по глине и спотыкался в коммуникационных траншеях британской линии обороны. То был период дремотного затишья, нарушаемого только орудийной перестрелкой. И все, что ему пришлось испытать на передовой, — это нестерпимый смрад трупов, разлагающихся позади проволочных заграждений, да раз или два свист снайперской пули. Напряженное ожидание и неусыпный дозор сковали все пространство, обозначенное сосисками воздушных шаров.
«Артур, — писал Иннес в письме к Джин 28 мая, — пошел на ланч к сэру Дугласу Хейгу. Он все время очень занят, но мне думается, что ему здесь интересно, и он сказал, что спал хорошо».
Хейг, сменивший Джона Френча на посту главнокомандующего, производил отрадное впечатление. Его гостю более всего запомнились детали: вороны, парящие над изрытым снарядами пространством, или та минута в Шарпенбурге — о, как удивился бы он, если бы ему рассказали об этом лет двадцать назад! — когда он склонил в молитве голову. По распоряжению главнокомандующего на встречу с ним разрешено было явиться Кингсли. Они гуляли и болтали о том о сем, с загорелого лица юноши не сходила улыбка.
«Скоро намечается большое наступление», — сказал Кингсли, посвящая отца в подробности будущей операции. И такой далекой показалась Конан Дойлу бурская война.