Представим себе поведение преступника! Нанеся жертве несколько сокрушительных ударов по голове неизвестным предметом, он проходит прямо в спальню и зажигает газовую лампу. Но он не трогает ценных колец и часов, лежащих на виду на туалетном столике; вместо того он взламывает и обшаривает деревянную шкатулку с личными бумагами мисс Гилкрист, раскидывая содержимое по полу.
«Уж не бумаги ли он искал, — ставился вопрос в „Деле Оскара Слейтера“, — и не было ли похищение брильянтовой броши под занавес только прикрытием?» Речь могла идти о каком-нибудь документе, скажем, завещании. Такой мотив преступления гораздо лучше объяснял бы все дело.
Была и еще одна теория, основанная на предположении о прерванной обстоятельствами краже драгоценностей. Но все теории и гипотезы упирались в проблему двойного замка и запертых окон. Либо мисс Гилкрист сама впустила убийцу, либо у того были дубликаты ключей. Но если даже у него были вторые ключи, то слепки для их изготовления он мог добыть только при сознательном или бессознательном соучастии кого-либо из домашних.
Что же касается плачевного положения Оскара Слейтера…
Но вернемся в год 1912-й. Даже мучительную загадку тех роковых десяти минут: кого же все-таки увидела Марион Гилкрист в той проклятой комнате? — мгновенно вытеснило впечатление от двух интереснейших встреч. В нашем рассказе появляется симпатичный, изысканный образ м-ра Джорджа Бернарда Шоу.
ГЛАВА XVIII
ТЕНИ:
НАДВИГАЕТСЯ «ОПАСНОСТЬ!»
В Мемориальном зале на Фаррингдон-стрит в этот декабрьский вечер мистер Шоу и Конан Дойл выступали на собрании столь многолюдном, что для наведения порядка на запруженных людьми близлежащих улицах потребовалось вмешательство полиции.
Они уже давно были друзьями — с тех самых пор, как стали появляться первые рассказы о Холмсе, а желчное лицо и рыжая борода м-ра Шоу так болезненно действовали на Генри Ирвинга, — но встречались редко. В 1912 году им суждено было повстречаться дважды: первая встреча состоялась в печати и была окрашена в тона весьма ядовитые.
Вызвана она была печально знаменитой морской катастрофой. «Титаник», самое крупное и роскошное из пассажирских судов, 10 апреля вышел из Саутгемптона в свое первое плавание. Спасательных шлюпок на борту судна было даже больше, нежели предписывалось правилами. Но лишь впоследствии выяснилось, что сами эти правила для торгового флота, неизменные с 1894 года, были предусмотрены для судов водоизмещением в 10 тыс. тонн — почти в пять раз меньше, чем размеры «Титаника».
Поздно вечером 14 апреля, идя со скоростью в 21,5 узла, «Титаник» не смог справиться с управлением. Капитан Е. Дж. Смит, следуя примеру других капитанов, выставив вахтенных, рискнул продвигаться среди льдов. Айсберг пропорол борт «Титаника», будто консервную банку, хотя судно продержалось на воде еще целых два с половиной часа. На борту было 2206 человек. Вместимость спасательных шлюпок, включая четыре складные и две аварийные, составляла только 1178 человек. Даже если бы строжайший и полнейший порядок соблюдался (что было далеко не так), эти спасательные средства могли взять чуть более половины всего человеческого груза.
На «Титанике» погиб У. Т. Стид, старый друг-недруг Конан Дойла. Да и множество других пошло ко дну вместе с «Титаником», в том числе кочегары, что, стоя по пояс в воде, не прекращали работы до двух часов ночи, чтобы поддержать освещение и работу помп. «Мы прожили вместе сорок лет, — сказала Айседора Штраус, отказавшись сесть в шлюпку без мужа, — мы и сейчас не расстанемся». Спаслось только 711 человек.
Вести о трагедии — радиопозывные, сигналы бедствия, ракетами взмывающие в безлунное небо, — доходили до Англии в виде путаных и отрывочных слухов. Британская пресса сразу же стала говорить о том, что на «Титанике» царило мужество и даже героизм.
И это вызвало презрение и возмущение мистера Джорджа Бернарда Шоу.
Малейший намек на «романтизм» или «сентиментальность» звучал для м-ра Шоу как заклятие. Он написал письмо в «Дейли Ньюз энд Лидер», уличая британскую прессу в разгуле романтических бредней. Зло высмеяв английские «романтические» претензии на геройство в ситуации кораблекрушения, он сравнивал их с «достоверными свидетельствами», чтобы показать, что поведение офицеров, всего экипажа и пассажиров можно было называть как угодно, только не героическим.
Конан Дойл взорвался и написал ответ, в котором указал, что «достоверные свидетельства» м-ра Шоу не согласуются со всеми фактами и что сейчас не время для упражнений в сарказме по поводу жертв «Титаника», живых или мертвых.
Ответный выпад м-ра Шоу был стремителен и тщательно отточен, как балетное па.
Он надеется, что его друг сэр Артур Конан Дойл, выразив свой романтический и горячий протест, вновь раза три или четыре перечитает его письмо. Его, м-ра Шоу, неправильно поняли. Ведь если журналисты расточают похвалы, не выяснив обстоятельств, они повинны во лжи. И нужды нет, — тут м-р Шоу отмахивается от мелких деталей, — что впоследствии появились достоверные свидетельства, подтвердившие некоторые рассказы журналистов о тех на «Титанике», кто исполнял свой долг. Он, м-р Шоу, приводит лишь первоначальные свидетельства — и таким вот антраша уводит читателя от факта, что, сам-то он, высмеивая в своем письме несчастную жертву, воспользовался как первыми, так и последующими свидетельствами.
«Ну и ладно, — отозвался бы посторонний наблюдатель. — Повеселились и хватит».
Нет, он, мистер Шоу, не может допустить сочувствия капитану Смиту. Судно капитана Смита погибло, а это — непростительная провинность. И нет такого оправдания, как бы ловко оно ни было построено, которое могло бы обратить поражение в победу. Капитан Смит не покинул корабля и погиб; и он, м-р Шоу, не произнес бы ни слова, огорчительного для семьи Смита, не начни журналисты превозносить его поведение до небес. В Королевском военно-морском флоте он непременно был бы отдан под трибунал. А «сентиментальные идиоты с надрывом в голосе» всегда вызывали у него, м-ра Шоу, только раздраженное презрение. Ему никогда не изменял здравый смысл.
Зная все это, нам тем более интересно будет взглянуть на м-ра Шоу и Конан Дойла в конце того же года, когда они выступали с речами по ирландскому вопросу.
На большом митинге в Мемориал-холле на Фаррингдон-стрит ирландские волынки вызывали на сцену ораторов. Сцена была украшена зелеными и оранжевыми полотнищами, представляющими католиков и протестантов Ирландии. Это был митинг английских и ирландских протестантов, выступающих против позиции, занятой протестантами Северной Ирландии, которые опасались, что гомруль обернется преследованием протестантского меньшинства католическим большинством.
Но за всем этим не стояла трагедия, подобная трагедии «Титаника», и выступления ораторов можно только одобрить.
Хотя были и другие выступавшие, кроме м-ра Шоу и Конан Дойла, пресса сосредоточилась именно на них. Оба были на одной стороне, придерживаясь мнения, что преследований со стороны католиков опасаться не следует. И вот на оранжево-зеленую сцену вышел м-р Шоу и обратился к собравшимся с пылкой речью.
«Я — ирландец, — сказал м-р Шоу. — Мой отец был ирландцем. Моя мать была ирландкой. Мои отец и мать были протестантами, которых можно было бы назвать, принимая во внимание глубину их веры, непримиримыми протестантами. — Тут м-р Шоу захотел тронуть сердца своих слушателей. — Но многие заботы моей матери делила с ней ирландская нянька, которая была католичкой, — выкрикнул он. — И она никогда не укладывала меня в постель, не окропив святой водой».
Здесь с сожалением приходится признать, что ирландская аудитория не в силах была сохранить серьезность. В образе м-ра Шоу, окропляемого святой водой, как-то недоставало патетики ни на взгляд протестантов, ни на взгляд католиков. Оратор в бешенстве и некотором логическом замешательстве захотел узнать, почему они смеются над такой трогательной сценой. Быть может, это и распалило его красноречие.