Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Просто „волосы дыбом!“» — добавлял он.

Робинсон, отклонив его предложение о соавторстве, взялся сопровождать его в прогулках по трясине. Не прошло и месяца, а они уже поселились в отеле «Роуз-Даки» в Принстауне.

На бледном весеннем небе, в котором легко угадывался бурый осенний колорит, темнело здание тюрьмы. В Дартмуре в то время содержалась тысяча осужденных за самые тяжкие преступления, в общем, всякий сброд, кому сам черт не брат, — нередко, вооружившись лопатами, нападали они на охрану. В густом тумане охранники, патрулировавшие пространство вокруг внешних стен и каменоломни и вооруженные карабинами с насаженными штыками, могли ожидать самого худшего. Недовольство заключенных усмирялось кнутом.

Первоначально, как Конан Дойл признавался Дж. Е. Ходдеру Уильямсу, когда он обдумывал рассказ в Кромере, ему и в голову не приходило использовать Шерлока Холмса. Но вскоре, когда он стал сводить воедино все детали, стало ясно, что надо всем этим должен стоять некий вершитель судеб. «И тогда я подумал, — говорил он Ходдеру Уильямсу, — зачем мне изобретать такой персонаж, когда у меня есть Холмс?»

Из его переписки неясно, начал ли он писать рассказ еще в Лондоне или уже в принстаунском отеле. Понятно только, что он уже вовсю писал в промежутках между походами, в которых они с Робинсоном — оба в кепи и широких коротких штанах — отмахивали по 14 миль по трясине за день. Они наблюдали трясину, которая превратилась потом (можно ли придумать более зловещее название?) в Гримпенскую Топь. И уже в воображении вставал подернутый сеткой дождя Баскервиль-холл с отпечатками ног на Тиссовой аллее. Они обследовали каменные убежища доисторического человека. И в одном из таких убежищ, вдали от дороги, в сумраке услышали вдруг странные звуки — шаркающие шаги в их сторону.

Это был всего лишь такой же, как и они, турист, не менее, чем они, потрясенный при их внезапном появлении на пороге пещеры. Д-р Уотсон, как вы помните, пережил нечто сходное. Стоит ли удивляться, что и сам Шерлок Холмс был возвращен к жизни.

Создателю Холмса действительно хотелось написать этот рассказ. Но развеять атмосферу этих мест, все эти тени и полумрак, не заразив своим настроением героев, он не мог. Весьма сдержанного в начале, Холмса под конец лихорадит не меньше самого Генри Баскервиля. Когда Селден, беглый преступник, с душераздирающим воплем разбивается насмерть среди скал, Холмс хохочет и пританцовывает над трупом, словно сумасшедший («У него борода!»), а издали уже приближается огонек сигары Стэплтона. Эта, наверное, лучшая сцена в книге, высвеченная тусклым пламенем спичек, соткана из того же сырья, что и осенняя блеклость неба, и одинокие фигуры на его фоне, и собачий лай, разносящийся над болотами.

Если «Собака Баскервилей» не лучшая детективная повесть Конан Дойла и нынешний биограф будет под пытками клясться, что лучшая появилась позже, то не вызывает сомнения, что это лучшая «уголовная» повесть. В ней единственной из всех рассказов повествование берет верх над Холмсом, а не Холмс над повествованием; и читателей в ней очаровывает не столько викторианский герой, сколько дух готического романтизма.

Когда сэр Джордж Ньюнес прослышал о новом рассказе, который Конан Дойл еще только дописывал по дороге домой, останавливаясь на начало крикетного сезона в Шерборне, Бате и Челтнеме, в «Стрэнде» очень обрадовались. «Собаку» прочили в восемь номеров с августа 1901-го по апрель 1902-го.

Правда, как говорил Джордж Ньюнес на ежегодном собрании пайщиков, сыщик не возвращен к жизни. О падении Холмса в пропасть Ньюнес выражался не иначе как «ужасное» и «прискорбное», что, с точки зрения пайщиков, вполне понятно. Это новое приключение, пояснял он, произошло еще до гибели Холмса. Это — единственное, что разочаровывало и миллионы читателей.

«Нельзя ли вернуть его? — неизбежно спрашивали автора. — „Собака Баскервилей“ — это замечательный Холмс. Но я не могу быть вполне счастливой, пока не узнаю, что он жив и снова у себя в старом доме».

«Он у подножия Раушенбахского водопада, — отзывался Конан Дойл. — Там ему и быть». Но был ли он в этом так уж уверен? Уильям Гиллетт, сыгравший уже 450 раз свою роль в Америке, теперь ехал в Англию к открытию сезона в Лицеуме в начале сентября. Итак, был ли он уверен?

Летом он снова демонстрировал первоклассную игру в крикет. Но он не мог выйти на поле «Лордза», чтобы не вспомнить о той, еще не затухшей ссоре с Конни и Вилли, происшедшей год назад.

Уже не первый месяц матушка пыталась помирить их, но сын не поддавался. Более всего его удручало то, как восприняла это Джин Лекки.

«У Джин приступы депрессии, — сетовал он во время ссоры, — и она пишет так, будто сделала что-то ужасное. В эти минуты я люблю ее еще сильнее».

Все попытки матушки наладить отношения между ее сыном, с одной стороны, и дочерью и зятем — с другой, могли лишь частично восстановить взаимное дружелюбие. «Я написал Конни вежливую записку, — говорил он, — что, между нами говоря, больше, чем она заслуживает. И меня не утешает, — добавлял он раздраженно, — соображение, что Уильям — полумонгол, полуславянин или, уж не знаю, какая там смесь».

9 сентября в гигантском Лицеуме, с его золочено-красно-плюшевыми гротами, Уильям Гиллетт представил зрителям то, что в подзаголовке обозначалось как до сих пор не известный эпизод из жизни великого сыщика, показывающий, какую роль играл он в «Загадочном деле мисс Фолкнер». Шерлок Холмс слонялся по своей квартире на Бейкер-стрит в расшитых шлепанцах и шелковом в цветах халате. Мадж Ларраби (злоумышленница) оказалась модницей, чей длиннейший шлейф сметал пыль со сцены, а ее бежевая бархатная шляпа была «увенчана большой белой птицей».

И нельзя сказать, что это был неизвестный эпизод. Просто в версии Гиллетта, пока Шерлок Холмс отыскивает компрометирующие документы или встречается лицом к лицу с вкрадчивым профессором Мориарти, наряженным, словно мистер Пиквик, мелькает с полдюжины намеков на ранние сюжеты. Было во время спектакля одно неприятное обстоятельство: части галерки не слышно было актеров и она заявляла об этом громогласно. Один из критиков сетовал на американизмы в диалогах. Но все кончилось триумфом.

В тот вечер в Лицеуме ожили тени минувшего. Генри Ирвинг, больной, престарелый, преследуемый неудачами, был готов уйти от управления театром. В это лето, после дорогостоящей и провалившейся постановки «Кориолана», Ирвинг часто приезжал в Андершо. До глубокой ночи, потягивая портвейн, беседовал он с Конан Дойлом, забывая даже, что на улице его ждет кеб. Да, теперешний Лицеум бросил свою горсть земли на могильный холм викторианской эпохи.

В прошедшем январе Конан Дойл присутствовал на похоронах старой королевы среди безмолвной толпы — кроме тех немногих, кто рыдал открыто, — мимо которой провезли на лафете крошечное тело покойной.

«А Англия — что будет с Англией?» — писал он. Он был не менее тронут видом тех пожилых людей, что родились и состарились при Виктории, чем зрелищем маленького гроба среди аляповатых униформ. Он писал о «мрачном пути» и «черных вратах», не допуская мысли об угасании. А Англия? Что будет с Англией теперь, когда у нее отняли ее великий символ? Было очевидно, что газетная кампания, особенно в германской прессе, достигла апогея истеричности.

Жесткосердный Томми, было общеизвестно, сжигал дома фермеров просто из удовольствия сжигать дома фермеров. Он грабил без разбора, поощряемый в этом своими офицерами. Он поступал так с самого начала и с самого начала пользовался пулями «дум-дум». Он закалывал штыком младенцев и швырял их тела в пылающие дома. Но особый вкус он питал к насилию и насиловал всех бурских женщин, что попадались ему на глаза.

«Я воевал со всеми дикими племенами Африки, — кричал в изгнании президент Крюгер, — но столь диких, как британцы, не было».

Бурских женщин и детей — и это тоже было общеизвестно — содержали в особых местах, называемых концентрационными лагерями. (Что верно, то верно — слово не новое.) Там их морили голодом, всячески измывались и подвергали оскорблениям. Женщин, которым посчастливилось избежать насилия в родных вельдах, сгоняли в лагеря, где надругаться было еще проще. Ужасающие рассказы о болезнях, об умирающих детях, превратившихся в мешки с костями, приобретали особую яркость в рисунках художников. Их символом был британский офицер с улыбкой в тридцать два зуба, стоящий среди дымящихся руин и науськивающий кафров на грабеж.

42
{"b":"203952","o":1}