Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Спасибо. Какое большое спасибо вам, Лариса Петровна!

— За что? — Она нахмурилась и вдруг посмотрела на него так тепло, так открыто зовуще. — Разве вы сомневаетесь в себе? — спросила она, совладав с порывом чувства, прежде чем он успел шагнуть к ней, и в голосе ее прозвучала гордость за него — хирурга Аржанова. — До свидания! — торопливо, не ожидая ответа на свой вопрос, бросила Лариса и пошла в сторону клиник Первого мединститута.

21

Она почти убегала от этого человека, боясь остаться с ним, с его непонятным волнением. Но, скрывшись за деревьями Девичьего поля, похожего здесь на вершину плоского треугольника, поймала себя на том, что прислушивается, не идет ли он следам за нею, поняла, как ей хочется этого, и оглянулась. Нет, он не шел за нею. Разве он мог пойти? Сразу отяжелевшими шагами Лариса направилась к ближней скамье и опустилась на нее.

Кому нужны ее переживания? Ну, в самом деле: кто может помочь женщине, которую в расцвете душевных и физических сил гнетет одиночество? «Помилуйте! — скажет какой-нибудь моралист. — Ведь это прямо в духе Вербицкой: жена погибшего фронтовика, вместо того чтобы гордиться подвигом мужа, сидит а плачет о своем «маленьком счастье»!» Да, плачет! И надо уважать это глубокое горе, надо бороться против того, что обрекает на пожизненное страшное одиночество миллионы людей, а не отгораживаться лозунгами о необходимости жертв!

Лариса, правда, не плакала, а просто сидела подавленная, опустив на колени руки, спасшие жизнь тысячам солдат на фронте, сделавшие тысячи операций в мирной жизни. Она-то знала, что такое вернуть солдата в строй, вернуть в семью отца, мужа, сына, и у нее не повернулся бы язык сказать женщине, проливающей слезы: «Стыдись. Ведь он погиб за родину». Настоящему патриоту совсем не надо напоминать о гордости!

Крутом кипела жизнь. Весело шелестела листва деревьев, кое-где позолоченная дыханием осени, уже наступавшей на город. Ярко пестрели цветы на клумбах, и, куда ни глянь, девушки и парни, то озорноватовеселые, то с выражением озабоченности на юных лицах. Сколько уверенности, самых смелых надежд, требовательной устремленности в будущее!

Пожилая женщина в белом платочке присела рядом с Фирсовой на скамью, посмотрела дружелюбно.

— Что, мамаша, такие невеселые? Может, дочка или сынок на экзамене срезались?

Лариса даже растерялась: впервые к ней так обратился посторонний человек — «мамаша»! «А ведь и правда «мамаша»! — мелькнуло у нее. — Алешке на днях пятнадцать лет исполнится. А Танечке… Танечке уже восемнадцатый год шел бы».

— Нет, мой сын еще не окончил десятилетку, — ответила она грустно и встала.

Возвращаться в клинику было незачем, и Лариса бесцельно побрела по улице к Новодевичьему монастырю. Вот и монастырь с его мощными стенами из красного кирпича. Дальше, за монастырской стеной, кладбище. Лариса тихо вошла в ворота. Белый мрамор памятников среди траура елочек, кресты, масса срезанных цветов, отдающих запахом тления, — от всего веяло скорбным покоем. Над памятниками, крестами и деревьями вздымалась высокая кирпичная стена с узкими прорезями бойниц. Много знаменитых людей нашло свой последний приют на этом кладбище: писатели, художники, полководцы, артисты! Могилы Чехова, Гоголя, Маяковского… Лариса шла среди гранитных я мраморных глыб и думала:

«Какие люди были! И нет их…»

А давным-давно в белых снегах и синих дымах старой деревянной Москвы монастырь стоял, точно крепость, куда заточили столько молодых жизней и разбитых надежд. Выход был один — на кладбище, которым кончалась городская улица. Уныло плыл похоронный звон над пустырями и лесными урочищами московских окраин, тучами кружилось над свалками воронье, а в кельях и в церковных алтарях чадили свечи, и желтый свет с трудом пробивался на волю из подслеповатых окон. Здесь сидела укрощенная Петром царевна Софья, и ветер раскачивал перед ее кельей трупы повешенных стрельцов, чтобы смотрела на своих сторонников и казнилась. Разные тут были, всем нашлось место…

Лариса остановилась наконец и осмотрелась. Зачем ее занесло сюда? Ну, пусть «мамаша». Пусть женская жизнь сломана. Пусть любимый человек принадлежит другой, и счастья никогда не будет, и поздно думать о нем. Да, поздно. Недаром говорится: бабий век — сорок лет, а ей уже тридцать восемь. Зачем же тяжесть на сердце? Отчего боль такая, если все уже кончилось в жизни?!

— Неправда, что в сорок лет все кончилось! — неожиданно громко, почти злобно сказала Лариса. — Насчет бабьего века пошляки придумали! Так почему мы должны верить пошлякам? Сами-то они не желают ограничить"5 свою жизнь сорока годами! А разве я хуже мужчины работаю? Или я сына плохого вырастила? До сих пор мне дохнуть было некогда, но вот распрямилась, вздохнула, о себе вспомнила, и кто посмеет мне сказать: «Поздно, мамаша! Пора на кладбище!» Нет, на кладбище мне еще рано.

22

Подходя к дверям своей квартиры, Лариса услышала приглушенные звуки пианино. Играл, конечно, Алеша, но мелодия была ей незнакома.

— Почему так долго сегодня? — спросил он, целуя Разгоревшуюся щеку матери. — Я так ждал тебя!

— Что ты играл? — не ответив, спросила она, надевая за ширмой легкий халат и домашние туфли.

— Пробовал сочинять. Играл, играл, чувствую, что-то получается. Вот набросал… — Алеша взял с пианино исписанный лист нотной бумаги, всмотрелся, задумчиво шевеля бровью. — Это звучало во мне с тех пор, как мы с тобой смотрели «Лебединое озеро».

— Но у тебя что-то очень печальное.

— Да? Ты почувствовала? — глаза Алеши заблестели. — Мне нужно, чтобы не только печально получилось. Я хотел передать наши переживания в Сталинграде. Конечно, я тогда был маленький, многого не понимал, но главное помню: этот ужасный шум и гул, страдания раненых солдат, доброту их и ласку. Ну что я был для них! А Вовка Паручин, а Витуська, которая совсем уж ничего не понимала? Помнишь, как она родилась в подвале? Еще смеялись, будто ее вместо бомбы сбросили к нам. Вовка тоже смеялся: «Головкой болтает, пеленки пачкает», — а сам ее любил. Один раз оказал: «Наша Витуська боевая. Виктория — значит победа». Я думаю: почему солдаты ласкали меня и Вовку? Наверно, они разговаривали с нами, а думали о своих детях; даже о тех, которые еще не родились. Значит, они в самом деле за будущее воевали. Это мне и хочется выразить — великое в простом.

— Сыграй, что у тебя получается, — попросила Лариса, с живым интересом посмотрев на листки, исчерченные Алешей. — Я плохой судья в музыке, но сердцем смогу понять.

Она села на диванчик, подобрала уставшие ноги и так, сжавшись в комок, притихла, только глаза горели, выдавая ее волнение.

Алеша, немножко смущенный, направился к инструменту.

«Как вытянулся и похудел за лето мальчишка!»— подумала мать, обласкав взглядом черноволосый затылок и узкую спину мальчика с выступавшими под рубашкой лопатками.

Первые аккорды разочаровали и огорчили ее: все было смутно, зыбко, нестройно. Юный музыкант робел, терялся, как будто боялся повторить уже известные мелодии. Но, словно родник среди камней, все сильнее стала пробиваться и складываться музыкальная тема и зазвучала, отодвигая то, что еще не нашло выражения. А потом совсем забыла Лариса недостатки первого большого произведения сына. Именно это испытала она тогда в Сталинграде: это ее смятение, и страх, и вера в победу, и любовь к своим людям. Слезы увлажнили ее глаза. Но Алеша неожиданно бросил играть, размашисто обернулся с конфузливой, счастливой улыбкой.

— Дальше я еще не нашел. Тебе не скучно было слушать?

— Что ты, Алеша, я слушала… — Лариса хотела сказать «с удовольствием», но тоже отчего-то застеснялась. — Я очень слушала, дорогой!

— Если бы мне удалось написать так, чтобы все «очень» слушали! — страстно воскликнул мальчик.

— Напишешь. Хочешь, съездим в Сталинград? Завтра я сделаю операцию одному больному… Есть у нас тяжелый больной Прудник: и по характеру тяжелый, и по течению болезни. Я его оперирую, послежу за ним до снятия швов, и мы съездим, пока не кончились каникулы.

63
{"b":"203575","o":1}