— Теперь мы будем оперировать и его, — тихо сказал Иван Иванович.
Он опять вспомнил Варю. Ведь она объяснила неудачную операцию Наташе тем, что он отошёл от нейрохирургии. А разве он «отошел»? Конечно, он активно вторгся в новую область хирургии, но разве от этого его квалификация пострадала? Нет слов — нагрузка невероятно тяжела, и он справляется с нею только благодаря богатырскому здоровью и волевой собранности, но зато познакомился с методом оживления при клинической смерти, овладел в совершенстве сшиванием кровеносных сосудов, вплотную подошел к проблеме искусственного охлаждения во время операции. Зачем больному переживать всю муку пробуждения после наркоза, если ее можно смягчить?
Разве Бурденко не интересовали бы теперь все эти проблемы, если они, находясь еще в зачаточном состоянии, уже волновали его? Недаром он в свое время пригрел у себя в институте Белова с его лабораторией! После смерти Бурденко Белову очень трудно приходилось: его осмеивали, и шельмовали, и даже увольняли из научных учреждений. Помогли ему, как и Зябликову, только в Центральном Комитете партии.
— Вы сами-то о Сибири не скучаете? — спросила Ивана Ивановича Софья Шефер, выходя вместе с ним в коридор.
— Иногда думаю. Совсем неплохо получить там должность главного хирурга областной больницы и кафедру хирургии в медицинском институте! В Приморске, например, или в Укамчане. По-моему, очень даже неплохо! Хотя нас теперь наверняка сосватают в будущий институт грудной хирургии. А мне нравилось работать на Севере! — На лице Ивана Ивановича появилась улыбка, и он весь удивительно преобразился и похорошел в этот момент. — Я испытывал огромное удовольствие, работая на периферии, откуда до столичных клиник ой-ой как далеко! Невозможно ведь всем приезжать сюда, и давно пора по-настоящему создавать на местах то, что нужно людям.
Софья только вздохнула:
— Вы правы, конечно, хотя до осуществления вашей мечты тоже ой как далеко! Тем не менее у хирургии огромное будущее.
— Нет, уж если говорить о будущем, то, мне думается, оно принадлежит не нам, а терапевтам, — убежденно возразил Иван Иванович. — Сейчас терапия — однокрылая птица без нас, хирургов. У нее масса лекарств, но мало средств, бьющих по специальной цели. Сейчас вся выручка — пенициллин. Воспаление легких, например, при нем не страшно. Стрептомицин бьет превосходно по туберкулезному менингиту: при активном его использовании прежняя стопроцентная смертность сведена почти к нулю. А дальше? Ангины? Ревматизм? Гриппозные заболевания, не говоря уже о раке! У нас до сих пор нет средства остановить рвоту при спазмах пищевода. И все-таки будущее принадлежит терапии! Надо искать пути общего оздоровления больного. Для этого потребуется комплекс лекарств. Вот взять рак… Разновидностям его нет счета, но при любом виде обмен веществ у больного нарушен и жизненный тонус понижен, а сам больной похож на провод, в котором нет тока. Как зарядить его снова энергией? Где взять датчики этой энергии? Тут должны сказать свое слово биофизики в содружестве с терапевтами. Острейший вопрос не висит на ноже хирурга, мы резали уже предостаточно!
Иван Иванович остановился, посмотрел на своего невропатолога. Видно было, что взвинчен он не на шутку: глаза его искрились, румянец играл на впалых щеках, и Софья невольно подумала, что этому человеку износу не будет.
— Начинается эпоха атома и ультразвука в медицине. Когда я вскрываю грудную клетку и вхожу — инструментом ли, рукой ли — в сердце, страдающее пороком, я часто думаю: если бы мы умели по-настоящему лечить, то моего грубейшего вмешательства не потребовалось бы. Когда я сверлю череп и вхожу с металлом в святая святых природы, в мозг человеческий, мне представляется, к примеру, такое лечение: химически активные лучи. Мельчайшие частицы энергии, обстреливающей тело опухоли и уничтожающей ее, избавят меня, хирурга, от добавочных роз и терниев в моем венке, а больного раком — от почти неизбежных рецидивов и медленной, мучительной смерти. Так что хирургия тоже однокрылая птица, — заключил Иван Иванович, вспомнив в этот миг Ларису Фирсову и ее горькие слова о женщинах-одиночках. — Хирург всегда должен помнить об общем состоянии больного. Нужно лечить, не боясь признавать свои ошибки, не принося интересов больного в жертву профессиональному самолюбию, и стремиться к контакту с терапией, хотя бы это свело на нет потребность в хирургическом вмешательстве.
— О, этого еще долго не будет! — опять возразила Софья Шефер, не то утешая хирурга, не то досадуя на нотки разочарования, померещившиеся ей в его последних словах. — Я хочу сказать: еще не скоро хирургия отойдет на задний план.
— Да, к сожалению. Но Наташа Коробова ожила… Теперь она будет жить. Невозможно выразить, как это радует меня! Однако другая Наташа — Наталка — погибает. И тут я бессилен.
Иван Иванович замолчал, сразу померк, посерел, и у Софьи Шефер сжалось сердце, когда она вдруг разглядела, как он изменился за последнее время.
«В чем дело? — спросила она его мысленно. — Страдаешь по Варе и сынишке? Никто не мешает тебе вернуться к ним! Тянешься к Ларисе, но ведь и она до сих пор любит тебя!»
— Посмотрим Наталку! — предложил Иван Иванович, перебивая размышления Софьи.
Наталка, двадцатилетняя девушка, перенесла уже девять черепно-мозговых операций. Две последние в клинике Гриднева ей сделал Иван Иванович.
До последнего времени она мужественно боролась против своей болезни, но злокачественная опухоль въелась в ее мозг и не выпускала его из цепких, ядовитых щупалец. Сейчас Наталка лежала на койке, вытянувшись во весь рост, по-прежнему красивая, несмотря на нестерпимые муки, и тихо стонала. Марлевая повязка на голове не скрывала большой опухоли, выпиравшей тугим комом из костного окна операционной раны.
Да, при всей тяжести состояния больная поражала своей цветущей красотой. И гладкая шея в вырезе простой больничной рубахи, и крепкие руки с узкой кистью, и приподнятое подушкой смугловатое лицо, черноокое, чернобровое, с тонкими крыльями ноздрей и пухлым строгим ртом — все говорило о нетронутой юности, созданной для радости и любви. Но взгляд широко открытых глаз был неподвижен: девушка ничего не видела. Она ослепла две недели назад, а слегла совсем недавно. Болезнь ее прогрессировала с чудовищной быстротой.
— Наталочка, хочешь бутербродик с черной икрой? — говорила, наклонясь к ней, женщина лет сорока с белыми прядями в гладко зачесанных волосах. — Может, ветчины кусочек… такая свежая, сочная.
— Я не хочу, мама. Спасибо. Я и так вроде откормленного кабанчика, а сама ты, наверно, не ешь и не пьешь и убиваешь себя работой.
— Наталочка… ты одна у меня!
— Это не значит, что я должна съесть тебя! Даже такая жертва не спасет мою жизнь.
— Что ты говоришь, дочка! Не надо отчаиваться. Ты обязательно поправишься и снова пойдешь в институт. Летом снимем комнату на даче, будем опять вместе читать книги, посадим много цветов…
— Ах, мама! Зачем ты притворяешься и зря терзаешь себя и меня. Ведь я знаю, что скоро умру.
Женщина отворачивает, как от удара, лицо, перекошенное страданием, беззвучно плачет.
— Наталка! — одолев жестокое удушье, бодро говорит она. — Знаешь, кто пришел?
— Откуда же мне знать? Ведь я не вижу теперь.
— Иван Иванович…
Лицо девушки выражает смущение, она как будто стыдится высказанного ею неверия в свои силы, в лечащих врачей… Потом улыбка трогает уголки ее губ. Чуть-чуть. Но у хирурга першит в горле от этой славной улыбки.
— Иван Иванович! — Снова став серьезной, Наталка протягивает к нему маленькую руку. — Дорогой Иван Иванович… Ну неужели нельзя попытаться еще раз? Ну пусть ничего не получится. Я ведь знаю… Мы знаем, что у меня… Голубчик, Иван Иванович! Ведь вы оперировали опять Наташу Коробову. Возьмите меня на стол, умоляю вас!
Нет, по-видимому, зря он зашел сюда! Он слушает этот предсмертный зов и ничего не может ответить! Да и что тут можно ответить?!
Единственная дочь овдовевшей женщины-инженера. Чудный, всегда здоровый, жизнерадостный ребенок. Отличница в школе. И вдруг на пятнадцатом году жизни обнаружилась злокачественная опухоль в мозгу. Операция. Возвращение к жизни. Два года учебы. Снова операция. Учеба уже в институте — и снова рецидив опухоли.