— Он лжет! — воскликнул Моссум–оглы. — Разве в течение ста лет его предшественники не платили дани и с благодарностью не пользовались могущественной защитой падишаха? Разве он не последователь Магомета, которого на земле представляет падишах, как повелитель всех правоверных?
— Это безразлично, — спокойно, но тоном, выражавшим непоколебимую решимость, сказал Салтыков. — Не мое дело входить в обсуждения вопроса о верховной власти Турции над крымскими татарами; государыня императрица, моя августейшая повелительница, требует, чтобы отныне эта зависимость была прекращена. Крым — ворота, через которые можно проникнуть в Русское государство; он был бы постоянной угрозой нашей навигации в Черном море и вследствие этого постоянным спорным вопросом, постоянным препятствием к дружбе и союзу, которые отныне, как вы, ваша светлость, признали это, должны соединять Россию и Турцию. Наоборот, нейтральное государство, которое должно поддерживать дружеские сношения с обоими соседями, не требуя ни от одного из них защиты против другого, является порукой прочной, твердой дружбы, причем исключаются всякие враждебные недоразумения на границах. Потому я полагаю, что желательно было бы также и для высокой Порты, чтобы Крым стал независимым, нейтральным и вследствие этого даже посредническим государством.
— Нейтральным, независимым государством, — сказал Моссум–оглы почти про себя. — Но может ли Крым остаться таковым? Не может, — продолжал он уже громко, — ту зависимость, ту защиту, которой крымский хан не признает по отношению к Турции, он будет искать у России.
— Мы не заключаем договоров с мыслью нарушать их, — гордо заметил Салтыков.
— Часто не люди нарушают эти договоры, — возразил Моссум–оглы, — а обстоятельства и необходимость исторических условий. Я признаю, что ваше требование вполне справедливо, что выставленные вами доводы говорят в пользу него и что великодушию императрицы свойственно ставить такие условия. Но, соглашаясь на них, я беру на себя тяжелую ответственность: могущественный падишах скорей готов отказаться от части своих владений, чем освободить от его священных обязанностей взбунтовавшегося подданного, который должен чтить в нем не только своего земного повелителя, но верховного покровителя его духовной жизни, его веры. Мне будет очень трудно склонить падишаха к принятию этого условия.
— Если бы государыня императрица желала унизить Высокую Порту, умалить или разрушить могущество падишаха, — сказал Салтыков, — то, быть может, слова вашей светлости были бы справедливы, но так как моя августейшая повелительница приказала мне заключить мир с ее царственным другом и союзником, то желание ее императорского величества, вытекающее из ее великодушия и не заключающее в себе никаких политических выгод, должно быть понято иначе.
Моссум–оглы, мрачно потупившись, смотрел перед собой.
— Я рискую многим, принимая эта условия, быть может, даже немилостью и изгнанием, — сказал он, — но все‑таки я решусь, — я исполню личное желание императрицы, но в свою очередь тоже буду просить ее об исполнении одного моего личного желания.
Салтыков с удивлением посмотрел на визиря. В его глазах появилось выражение мучительного разочарования; ему стало грустно, что и этот столь мужественный и гордый воин хотел получить вознаграждение, из‑за которого решился принять условия врага.
— Выслушайте меня, генерал, — сказал визирь. — У меня есть дочь, ее мать была рабыня–гречанка, исповедовавшая христианскую религию — она была похищена и привезена в мой гарем. Я любил ее, как свет своих очей, она была красива, как роскошная пальма, нежна, как цветущие розы, и также любила меня, хотя в сердце своем поклонялась другому Богу. Я любил ее так сильно, что не осмеливался влиять на ее душу; я терпел, что в своем помещении она скрывала крест, перед которым молилась. А молилась она за меня и за ее ребенка, которого подарил нам Аллах. Но коварная болезнь унесла ее, когда маленькой Зораиде было только два года. Мы привыкли со смирением подчиняться судьбе и прославлять Аллаха независимо от того, дает ли Его всемогущая рука или отнимает. Но все же я едва мог оправиться от удара, так как цвет моей жизни был надломлен. Позвольте мне умолчать о своих страданиях! Всю любовь, которая еще оставалась в моем сердце, я перенес на ребенка. Волею падишаха я был назначен визирем и принужден был выказывать строгость и жестокость, так как большое государство не может быть управляемо мягкостью, но для моего ребенка у меня была только любовь, ничего иного, кроме любви. Зораида с каждым днем становилась все более похожей на мать, и когда она смотрела на меня своими кроткими глазами, мне часто хотелось взять крест ее матери, который я хранил как святыню, и вложить его в руки Зораиды, чтобы она молилась за меня, как молилась та. И вот, — продолжал он, подавляя свое сильное волнение, — этот ребенок, моя красивая, нежная Зораида, был похищен у меня, когда генерал Вейсман напал из Силистрии на наш лагерь. Я сделал все возможное, чтобы вернуть свою дочь, я предлагал большой выкуп, но мне отказали в моей просьбе. Как я узнал через лазутчиков, моя дочь была отправлена в Петербург и государыня взяла ее к себе. Правда, императрица обращается с ней хорошо и ласково, но моя дочь все же стала рабыней в стране врага своего отечества, и я не могу видеть ее чудесные глаза, слышать ее нежный голос! Это горе терзает мое сердце, быть может, оно‑то и затмило мой разум, обессилило мою волю, надломило мою твердость настолько, что я, несмотря на превосходство сил, дал себя победить… Быть может, счастье покинуло меня потому, что тогда я не сумел уберечь свое дитя. Я не могу забыть Зораиду, решительно не могу, а так как несчастье пало на мою голову, победа покинула меня и судьба послала мне столь тяжкое унижение, то я хочу на дальнейшую свою жизнь отказаться от величия и власти и удалиться в одиночество. Но пусть мое дитя будет со мной, и из его очей я буду черпать утешение и покой душевный. Я готов подписать ваши условия относительно Крыма, но прошу государыню императрицу вернуть мне мое дитя.
Глубоко тронутый Салтыков пожал руку визиря и воскликнул:
— Вам вернут вашу дочь! Я доложу государыне императрице о вашей просьбе.
— Мне сказали, — продолжал визирь, — что государыня любит мою девочку. Да, впрочем, как бы и могло быть иначе? Что, если она откажет в моей просьбе?..
— Она не сделает этого, — воскликнул Салтыков, — клянусь вам в этом! Я ручаюсь своим словом и честью, что сам, после утверждения мирного договора, привезу вам вашу дочь.
— Хорошо, генерал! — сказал визирь. — Я привык уважать вас в бою и потому отнесся к вам с полным доверием: я верю и теперь вашим словам и поручаю вашей чести счастье моей жизни. Составим договор, я готов подписать его.
Он захлопал в ладоши. Его офицеры и адъютанты Салтыкова снова вошли в помещение.
В нескольких словах визирь объяснил, что пришел к соглашению с русским уполномоченным по поводу условий мира и в силу данной ему власти заключает договор, который отправит падишаху на утверждение.
Установленные условия были написаны на французском и турецком языках Салтыковым и переводчиком визиря.
Турецкие паши и беи мрачно устремили свои взоры к земле, когда услышали, чего потребовал победитель; но визирь спокойно склонил голову и объявил, что отныне заключен союз между всесветным падишахом и могущественной всероссийской императрицей, вследствие чего все турецкие и русские подданные с этих пор тоже должны быть друзьями.
Салтыков подписал документы. Снова слуги принесли кофе и трубки, и затем еще некоторое время просидели в дружеской беседе все эти воины, до этого времени часто встречавшиеся в беспощадных боях.
В тот же самый день Салтыков покинул Кючук–Кайнарджу, чтобы вернуться к Румянцеву.
Фельдмаршал обнял его с искренней благодарностью и поручил ему везти императрице весть о победе и получить от нее одобрение и утверждение столь быстро заключенного почетного мира. Громкие клики радости раздавались по русскому лагерю, когда Салтыков в своей дорожной карете, сопровождаемый сотнею казаков, выехал по дороге к Петербургу.