Слово испугало.
— В отделении для послеродовой патологии, где ж еще. Где с осложнениями. Некуда мне вашу передачу.
Что-то темнят. И Старунский темнил: «Вы все равно не поймете… мероприятия проводятся…» Да что с Аллой на самом деле?! Врачи умеют темнить! Нужно обязательно увидеть ее самому! Он поймет достаточно: что у нее за средняя тяжесть, насколько она тяжелая?!
Кто-нибудь другой сидел бы и ждал, что ему скажут из справочного, и думал бы, что больше ничего не может, раз мужей и вообще мужчин внутрь не пускают. Но не Вячеслав Иванович. Он с детдома хорошо усвоил, что если чего-нибудь хочешь, добивайся сам, не жди, когда за тебя сделают и поднесут готовенькое! Как это — нельзя внутрь?! Это не военный объект, где охрана с автоматами! Через приемное его не пустят. Но ведь не бывает так, чтобы только один вход.
Вячеслав Иванович вышел снова на улицу, осмотрел здание. Один вход — где прием, второй — где справочное. И еще ворота. Он двинулся в ворота.
Во дворе он сразу увидел продуктовый фургон. И почуял родной запах. Ну конечно, не может же быть больница без пищеблока! Там с улицы не пускают мужей, а здесь со двора заходят здоровенные грузчики. Вячеслав Иванович решительно вошел в распахнутые навстречу фургону двери и пошел на запах кухни. Не может же быть, чтобы коллеги не помогли. Или найдутся знакомые, или знакомые знакомых. В случае чего позвонит на работу, бросит клич: «У кого знакомые в пищеблоке Скворцовки?» А еще был запасной вариант: достать белый халат и пройти под видом студента — ходят же здесь студенты, раз кафедра! Недаром все говорят, что он молодо выглядит. Но сначала нужно было попробовать через пищеблок.
Он шел по коридору, распахивал двери, с одного взгляда понимал, что делается за дверями: тут мясная разделочная, тут холодный цех, тут… Везде работали, никто не обращал на него внимания. Еще одна дверь, еще… Столько у Вячеслава Ивановича было вариантов, так он был уверен, что добьется, проникнет внутрь, что сработал первый же: за следующей дверью он увидел Лену.
Фамилии ее он не помнил, отчества и не знал никогда, но это была та самая Лена, с которой когда-то учился вместе. С тех пор они ни разу не виделись, но какое это имеет значение! Лена сидела в крошечном кабинетике и писала какую-то длинную бумагу — раздаточную ведомость, не иначе. Значит, она здесь какая-то начальница, коли не работает, а пишет. Уж не зав ли производством, не коллега ли Емельяныча?
— Лена! Привет!
— Погоди, кто это?! Неужели Славка?
— Ну да!
— Ты чего к нам? На работу устраиваться? Успела промелькнуть мысль, что мало она его ценит, если думает, что он может устраиваться на работу в больничный пищеблок: ведь его еще в училище признали талантом! Мелькнула и пропала, он и не стал объяснять, где работает.
— Нет, у меня такое дело, понимаешь: племянница здесь у вас. Но она мне как дочка! И чего-то случилось, а ваши темнят. Вот и нужно мне как-то…
Лена сразу посерьезнела.
— Понятно. Ну, сейчас попробую. Как фамилия?
— Калиныч. Она родила около восьми, и почему-то не переводят, держат до сих пор в этой… в родительской.
— В родилке. Сейчас. Садись. — Она взялась за телефон. — Нина? Это Елена Васильевна. Слушай, Нинок, позвони своим девочкам в родилку, узнай про Калиныч. Это фамилия такая: Ка-ли-ныч! Чего там такое с нею? Почему не переводят? Перезвонишь, да?
Лена повесила трубку.
— Ну расскажи пока, как ты. Где, кем? Кого встречаешь из наших?
Вячеслав Иванович стал неохотно рассказывать — из одной лишь вежливости, — глядя не столько на Лену, сколько на телефон. Наконец тот зазвонил.
— Да… Да?.. Уже сделали?.. Ага… Кто смотрел?.. Сам?..
При этом возгласе — «Сам?» — мелькнула у Вячеслава Ивановича легкая гордость. Мелькнула и пропала.
— …Хорошо, я потом еще. Будь. — Она повесила трубку. — Ну, в общем, осложнение у нее. Смотрел сам Старунский, доцент. Понадобилась небольшая операция. Ну вот. Уже сделали.
— «Сам Старунский»! Я и привез Старунского! Из постели вытащил, больного! А почему он мне не сказал про операцию? Почему ее до сих пор не переводят, если сделали?
— Наверное, не успели еще.
— А кто делал?
— Сам Старунский и делал.
Вместо успокоения это встревожило Вячеслава Ивановича еще больше.
— Почему ж он мне не сказал?! Он бы сказал, если бы все в порядке! Значит, не удалось? Ведь после операции сразу лучше, правда? А он мне: «Я не лечу наложением рук». Операция и есть наложение рук, правда?
Значит, нарочно скрыл, что делал! Значит, темнит! Ей хуже, наверное!
«Из постели вытащил»… Может, и плохо, что из постели?! Может, он хуже соображает, оттого что больной?
— Чувствую я, что ей хуже!
— Погоди ты.
— Нет, там ваши темнят! Ей хуже! Я должен сам! Должен видеть!
— Что видеть? Что ты поймешь?
— Пойму, как она! В каком состоянии!
— Да ты сам в каком состоянии? Посмотри на себя.
— Обо мне не надо! Там ваши темнят. Что Старунский думал: что я не узнаю, что он сделал операцию? Если бы хорошо, он бы похвастался! Хуже ей стало!
Она посмотрела на него как-то странно. И сказала негромко:
— Ну, пошли.
Она повела его сначала вверх, потом вниз, и они вошли в тот самый коридор, в котором он вчера расстался с Аллой — всего-то вчера вечером! — а сегодня поджидал Старунского.
— У нас разделение, как у корабля: на отсеки. Чтобы в родилку зря не ходили. По этажу нельзя, только через низ, — зачем-то объяснила Лена.
Как будто это имело сейчас значение! Как будто он жаловался, что пришлось лишний раз подняться и спуститься!
— Подожди здесь.
Она вошла не в зал, где принимали рожениц, а в дверь без надписи. Выглянула через минуту.
— Иди сюда.
Он оказался в сплошь белой комнатке, где сидела успокоительного вида маленькая старушка.
— Пальто снимай и ботинки. Вот тебе халат, шапка и тапки.
Вячеслав Иванович стал поспешно облачаться в белое.
— Брюки городские пусть тоже снимет, — сказала старушка. — Тут вот есть пижамные.
Без всякой неловкости, не стесняясь кальсон, Вячеслав Иванович переоделся и в пижамные брюки. Оттого что он действовал, добился своего, сейчас войдет в запретный для мужчин дом и увидит Аллу, ему снова стало легче. Да и вид старушки, как ни странно, подействовал, она словно бы безмолвно внушила ему: «Все устроится, чего я тут не навидалась, а в конце концов все устраивалось».
Натянув полосатые брюки, ступив в растоптанные тапки, Вячеслав Иванович выпрямился, держа за спиной сумку с передачей: он опасался, что старушка сочтет сумку нестерильной, как и городские брюки. А он хотел не только увидеть Аллу, но и сделать что-то: вот хоть напоить, накормить виноградом — при температуре первое дело! И еще — он, всегда несуеверный, вдруг задумал: если благополучно пронесет передачу через все медицинские заставы, все будет хорошо. Редко он так заигрывал с судьбой, но сейчас вот задумал — и нашел в заключенном с самим собой условии внутреннюю опору. Все будет хорошо — но это значит, что возможен и другой исход: будет нехорошо? А что значит нехорошо? Вячеслав Иванович не решался додумывать.
— Готов? Пошли.
Никто не остановил их в приемном зале, никто не придрался ни к сумке, ни к полосатым брюкам. Он шел за Леной, не глядя по сторонам, и все же не мог не замечать тревожной больничной чистоты лестниц и коридоров, чистоты, словно бы отрицающей привычные мелочи быта, — а с бытом не самую ли жизнь?
Вот еще дверь, шаг — и большой зал, такой же тревожно светлый и пустой.
— Родилка, — шепнула Лена. — Но сейчас тут не рожают, освободили. В предродовой рожают. Просторно, дышать ей легко.
И тут Вячеславу Ивановичу сделалось по-настоящему страшно: рожают в какой-то предродовой, освободили для одной Аллы целый зал — это же чрезвычайные меры, это все равно что заставить мыться в предбаннике или варить или жарить в разделочных! Чрезвычайные меры — значит, и состояние чрезвычайное, а никакая не «средняя тяжесть»!