Один из персонажей упоминаемого романа Каверина «Скандалист…», студент Леман, исполняет роль могильщика, составляя некрологи будущих «известных» покойников, что, возможно, содержало намек и на распространившуюся моду писания мемуаров о живых людях[833]. Соответственно преобразовались здесь и метафоры жанра, такие, например, как «галерея фотографических карточек» или «сады Плюшкина», деформируясь в пародийные образы «галереи покойников»: «Автор <…> галерею этих живых покойников показывает любовно в романе»[834]. «Гробовщик» и «труп» были «масками» эпохи, которая в очередной раз перерабатывала идеи «конца литературы», что тоже стало темой для беллетристики. С другой стороны, фигура «документалиста» становится в это время наиболее распространенным авторским амплуа. Современный писатель, по словам одного из критиков, был «документатором», а литература, которую он создавал, — «собранием документов на определенную тему с примечаниями документатора»[835]. Приемы «документализма» в художественных текстах этого времени отличались большим экспериментаторским разнообразием. Появлялось множество новаторских форм, в силу чего репертуар «литературы факта» был достаточно широк[836]. Документальный персонаж получал различные воплощения, но доминирующей на этот раз оказалась его очерково-публицистическая ипостась. Эта тенденция отразилась и на мемуарно-дневниковой прозе, где развивался тип публицистического дневника, близкий в жанровом отношении к популярному в то время «репортерскому» роману[837]. В литературный обиход вошли «подлинные» «человеческие документы» новых героев времени, рабочих и крестьян, призванные создать собирательный портрет советского человека. Очевидно было, как и в эпоху натурализма, соревнование с «Западом»: «Некоторые рабочие газеты и журналы Запада, — писал советский критик, — давно уже открыли на своих страницах отделы „День, неделя, год из моей жизни“. Должны и наши издательства, газеты и журналы заняться публикованием подлинных человеческих документов»[838]. В 1920-е годы в поле этого эксперимента попадает «подлинная речь». Романы Ф. Селина, где широко использовалось «арго», были названы «человеческим документом» прежде всего за речевой натурализм[839]. Приемы фиксации «натуральной речи», в свою очередь, разрабатывались и в советской литературе. Например, в редакторском предисловии, сопровождавшем в «Новом ЛЕФе» дневник некоего Исаака Слуцкого, сообщалось, что в публикуемом тексте сознательно были сохранены все ошибки автора «нетронутыми»: «ордер вместо ордена, магазин Моссовета вместо магазина Мосторга, обсерватория вместо консерватория — они характерны для его видения и мышления»[840]. Эта тенденция еще более развилась в так называемой «устной литературе», где роль писателя фактически сводилась к роли фольклориста, «разыскивающего» героя и «записывающего» за ним историю жизни, что было еще одной формой протокола[841]. Такого рода тексты получили распространение. Так, например, «Жизнь колхозницы Васюнкиной, рассказанная ею самой», — записала Р. Липец (1931), — была снабжена минимальным литературным антуражем: заглавием, предисловием, главами с эпиграфами из народных песен, как и иллюстративным материалом, исполняющим роль вмонтированных в повествование «кадров» из жизни героини с комментирующими надписями, наподобие титров[842]. Нужно отметить, что «устные произведения» приобретали все более отчетливые беллетристические очертания. В аналогичном тексте Е. Строговой «Из биографии героя. Рабочий изобретатель А. С. Высоколов» (М., 1931) «биография» оформлялась как рассказ в рассказе, куда была введена развернутая «олитературенная» новелла об истории знакомства автора с персонажем. В романе К. Шарова «Рожденные дважды. Повесть о живых людях и делах Краснознаменного завода им. Лепсе, выполнившего 5-летку в 2,5 года» (М., 1932) повествование о «документальных» персонажах продолжалось в послесловии, которое автор предварял риторическими уверениями в подлинности своих героев: «Книга, в которой нет ни одного вымышленного героя (имена и фамилии — подлинных людей), была прочитана и одобрена на собрании заводского коллектива. Между последней датой, отмеченной в книге, и датой ее выпуска в свет прошел год и семь месяцев. Что стало с героями?»[843] Эта тенденция впоследствии развилась в квазидокументальность соцреализма, где прототип стал окончательно выполнять условно-риторическую функцию, а биография (исповедь) приобретала черты официальной анкеты, что само по себе сопоставимо с «медицинскими исповедями» времен Золя.
Близкие по типу «документальные» герои заполняли различные тексты, играя там роль «факта», следа истории, случайного лица, попавшего в кадр. Так, например, «Чапаев», роман Фурманова, писателя-«фотографа», как его часто называли, кишел брошенными персонажами («живыми людьми»), которые вводились «под собственными» именами и фамилиями, бесследно затем из него исчезая. В других случаях автор «подавал» своих персонажей при помощи постраничных примечаний, как правило, поясняющих или расшифровывающих псевдоним. В сносках значилось, что неожиданно появившаяся в тексте романа некая Анна Никитична[844], — «жена Фурманова», а под именем Федора Клычкова фигурирует сам автор. Такие персонажи легко вписывались в ряд других «фактов», вводимых в текст — подлинных писем красноармейцев, телеграмм или газетных цитат. «Чапаев» был признан критикой за образец хроники, где автор пользовался «живым материалом в виде „человеческих“ и официальных документов». «Именно этим обстоятельством, — писал рецензент, — объясняется тот факт, что большинство наших романов-хроник больше похожи на огромные склады сырых материалов»[845]. Писатель-репортер («человек с киноаппаратом») «ловил» историю на пленку времени, создавая современный эпос при помощи новой «оптики», отличной от микроскопа, лупы или лорнета. Этот образ стал реализацией центральной метафоры документализма — «фотографист действительности». «Хроника», или, по выражению другого критика того же произведения, «особый литературный жанр — собрание фактов и документов <…>, деловитостью и сухостью напоминающий даже не историю, а только материалы для истории»[846], — все это было обратной стороной той «чистой страницы», о которой в контексте «человеческого документа» писала литературная критика эмиграции[847]. Описание «документализма» как единого литературного пространства позволило наметить наиболее характерные признаки этого явления, мигрирующего из одной эпохи в другую, или, по выражению Г. А. Гуковского, «номенклатуру стиля»: метафоры, техники, образы и роли писателя. Другими словами, описать тот стилистический инвентарь документализма, который возвращался и трансформировался в литературе и критике разных лет. Кроме того, взгляд с этого ракурса выявляет повторяющийся ряд условий или ситуаций, с которыми наиболее прочно соединялась поэтика «человеческого документа». Прежде всего она была связана с ориентацией на европейскую литературу — «Запад», что зачастую могло подаваться и как полемика с ним. Другим условием ее расцвета становится выделение достаточно узкого круга людей, начиная от салона, политического кружка и кончая эмиграцией, так или иначе противопоставляющего себя или оторванного от магистральных линий литературы. Отметим, что в современной русской литературе интерес к документализму до недавнего времени сохранял свою остроту. вернуться Показательно и то, как меняется, по сравнению с предыдущей эпохой, «содержание» записных книжек персонажей 1920-х — «сплетня» уступает место «траурной рамке с орнаментом»: «Над Леманом смеялись в общежитии, по ночам у его дверей служили панихиды, ему посылали от имени умерших красавиц любовные письма <…> по ночам являлись к нему в простынях <…>. И вместе с тем в нем чувствовался человек обреченный. Быть может, это сознание обреченности и заставляло его постоянно возиться с покойниками, да и на живых смотреть сквозь траурную рамку с орнаментами, которую он постоянно рисовал в своих записных книжках» (Каверин В. Скандалист, или Вечера на Васильевском острове. Л., 1929. С. 26). вернуться Розенталь С. [Рец.] П. Катков. Рясная ягодка. — К. Вагинов. Козлиная песнь. — П. Слетов. Прорыв // Красная новь. 1928. № 10. С. 245–247. О прототипах и поэтике вагановских романов с ключом см., в частности, следующие работы: Блюм А., Мартынов И. Петроградские библиофилы. По страницам сатирических романов Константина Вагинова //Альманах библиофила. 1977. Вып. 4. С. 217–235; Никольская Т. Н. К. К. Вагинов (Канва биографии и творчества) // Четвертые Тыняновские чтения. Рига, 1988; и др. вернуться Юргин Н. Две литературы // Литературный критик. 1933. № 2. С. 159. вернуться Ср.: «Литература факта — это: очерк и научно-художественная, т. е. мастерская, монография; газета и фактомонтаж; газетный и журнальный фельетоны (он тоже многовиден); биография (работа на конкретном человеке); мемуары; автобиография и человеческий документ; эссе; дневник; отчет о заседании суда, вместе с общественной борьбой вокруг процесса; описание путешествий и исторические экскурсы; запись собрании и митинга, где бурно скрещиваются интересы социальных группировок, классов, лиц; исчерпывающая корреспонденция с места (вспоминается замечательное письмо Серебрянского в „Правду“ о том, как они тушили нефтяной пожар в Баку); ритмически построенная речь; памфлет, пародия, сатира и т. д. и т. д» (Чужак Н. Литература жизнестроения (Исторический пробег) // Литература факта. М., 2000. С. 61). вернуться Ср. высказывание рецензента «Современных записок» по поводу «дневника», принадлежавшего перу М. Шагинян, который заменяет эпитет «человеческий» на «советский» (документ): «Эти дневники — не „человеческий документ“ в непосредственном смысле слова, потому что они смонтированы соответственно требованиям советской идеологии. Это и не литературное явление, потому что в них слишком много сырого материала. <…> Можно с уверенностью сказать, что читать их не будут, а введены они для того, чтобы придать дневнику видимость „социальную“, общественную. Тем не менее дневники эти представляют большой интерес, как своеобразный „советский документ“» (Чернавина Т. Дневники Мариэтты Шагинян. 1917–1931 // Современные записки. 1934. Т. LV. С. 422). вернуться Заборов Я. Право на биографию. В порядке обсуждения // Читатель и писатель. 1928. 25 августа. № 32. С. 2. вернуться Ср.: «Успех книги (имеется в виду „Путешествие в глубь ночи“ Ф. Селина, 1932. — Н.Я.) был протестом против „академичности“ и принял форму „скандала“. В „Путешествии“ отметили прежде всего необычный стиль, перенявший выражения „арго“, усиленное употребление камброновского словца и нецензурной ругани. Отметили то, что Селин разрушил трафареты условного романа. Отметили „натурализм“, т. е. стремление показать „жизнь как она есть“, со всеми ее низкими и грязными сторонами, тенденцию заменить „литературу“ человеческим документом» (Мандельштам Ю. Эволюция Селина // Возрождение. 1937. № 4063. 30 января. С. 9). вернуться Слуцкий И. Записки провинциала о Москве // Новый ЛЕФ. 1928. № 10. С. 17. Ср. примечание к «Письму слепого красноармейца» в романе «Чапаев» Дм. Фурманова: «Отдельные выражения и грамматические промахи оставляем в неприкосновенности, только кое-где расставили для удобочитаемости знаки препинания» (Фурманов Д. Чапаев / Под ред. А. Фурмановой. М., 1937. С. 205). вернуться Стенограмма речи подобных «персонажей» объявлялась «подлинным литературным документом»: «литературным документом в подлинном смысле слова может считаться только речевой документ: документальная фиксация живой, практической, естественной речи. <…> Документация живой речи — это запись живой речи, но дословная, столь же точная, как запись фольклориста. <…> Рассказанный или записанный житейский эпизод или автобиография — литературное произведение» (Юргин Н. Две литературы // Литературный критик. 1933. № 2. С. 159–160). вернуться Например, «Дом, в котором живет Васюнкина», «Рыбак чинит сети», «Церковь в селе Камызяк, превращенная в клуб» и т. п. Аналогично выглядела «устная повесть» другой «героини», вышедшая под названием «Про колхоз „Труд“». Рассказала колхозница Авдотья Пазухина. Записала П. Татарова. Предисловие Г. Горелова (М.; Л., 1931). Повествование также сопровождалось изобразительным материалом и надписями, имитирующими здесь «закадровую» речь героини: «Вон сколько машин нам город прислал — все межи ими запашем!»; «Стоим мы трое в кругу. Молчим. Что тут скажешь, когда озоруют они не своим матом, пьяные»; «Стала я мужняя баба Дунька Пазухина… наступила жизнь тяжелая» и т. д. Кроме того, «повесть» предваряла апострофа Пазухиной с характерным заключением: «Письма мне пишите в с. Комшкарево, почтовое отделение с. Лопатино, Серчачского района Нижегородского края, Авдотье Пазухиной. <…> Главное, не робейте, ребята! <…> С колхозным товарищеским приветом Авдотья Пазухина» (С. 5–6). Книга В. Томского и Пестуна «Сасыл Сысы (эпизод из героической борьбы с пепеляевщиной красных отрядов под командой т. Страда)» (Якутск, 1925), оформленная как беллетристическое произведение, открывалась столь же характерным «Предисловием»: «Автором книжки, как и описываемых событий, фактически является т. Строд. Со слов т. Строда тов. Томский и Пестун записали его рассказ о походе на Петропавловск и осаду „Сасыл Сысы“ почти дословно. <…> стало быть, авторское право сохраняется полностью за действительным творцом этой яркой страницы из героической борьбы нашей красной армии за советскую власть. 23 марта 1925 года» (С. 1). вернуться Шаров К. Рожденные дважды. М., 1932. С. 394. Ср. также у А. Новикова-Прибоя: «Живые герои и даже все то, что они говорят, почти точно передано в книге» (Новиков-Прибой А. Как я работал над «Цусимой» // Литературный Ленинград. 14 декабря. 1933. № 20. С. 1). вернуться «Когда стрельба перенеслась за мост, Федор, Анна Никитична, две санитарки да человек двадцать бойцов забрались по лестнице…» (Фурманов Д. Чапаев / Под ред. А. Фурмановой. М., 1937. С. 282). вернуться Горбов Д. Поиски Галатеи. М., 1929. С. 252. вернуться Коган П. С. Дмитрий Фурманов // Печать и революция. 1926. № 3. С. 75). Близкие мысли высказывает и В. Перцов: «„Чапаев“ — хроника гражданской войны, написанная ее активным участником — комиссаром чапаевского отряда Дм. Фурмановым. Это произведение делалось откровенно как запись фактов, без расчета на эстетическое восприятие» (Перцов В. «Какая была погода в эпоху гражданской войны?» // Новый ЛЕФ. 1927. № 7. С. 38; ср.: «Наши романы — наспех склеенные военные сводки <…>. Как записки, как отрывочные дневники, они сверхполезны и нужны; как романы они часто надуманы, а иногда и преждевременны» (Зильперт Борис. Фельетон и роман на Западе // Читатель и писатель. 1928. 24 марта. № 12. С. 4). вернуться Показательно в этом смысле произведение Б. Пильняка, выполненное в жанре, который сам автор определял как «материалы к роману» (Пильняк Б. Материалы к роману // Красная новь. 1924. № 1. С. 3–27; № 2. С. 63–96). Отметим, что произведение Дм. Лаврухина «По следам героя» (1932), выдержавшее несколько изданий, представляло собой разрозненную «записную книжку», наполненную обрывками-эскизами будущих или ненаписанных романов. Ср. рецензию на него в «Числах»: «Книга исключительно интересная. Автор собрал в ней материалы, из которых составляется роман. Отдельные заметки, записи из дневников, мысли из записной книжки, наблюдения, „зарисовки“, черновики… Дальше попытки из этих материалов построить повествование» (Сущев Ю. [Рец.] Дм. Лаврухин. По следам героя. М., 1930 // Числа. 1931. Кн. 4. С. 272). Подчеркнем, что в советской литературе этот «эксперимент» описывался в противопоставлении Западу, что в главных чертах повторяло ситуацию с русскими бытописателями, противопоставившими в свое время собственные «человеческие документы» «золаизму». В. Ермилов, например, в книге с характерным названием «За живого человека в литературе» (1928) писал об одном второстепенном авторе: «…Чижов вовлекает в рассказ (рассказ „Она умирала“ в сборнике „На подъеме“, 1927. — Н.Я.) целые куски калькуляций, протоколы совещаний и т. д. <…> Мы знаем, что в западной литературе последних лет создался тип „романа документов“. Чижов в своем рассказе нащупывает пути этого жанра в пролетарской литературе» (Ермилов В. За живого человека в литературе. М., 1928. С. 128). |