Для Гонкуров «собирание документов» имело и другую сторону — это составление «коллекции тайн», кунсткамеры, «секретного архива человечества»[742]. К метафоре «коллекционирования» писатели прибегали достаточно часто. Они вошли в историю как коллекционеры, и для большинства современников, тех, что о них пишут, очевидна была связь между их страстью к «собирательству» и занятиями литературой. Их «Дневник» включал описания разнообразных мелочей и вещиц, наравне с деталями сюжетов человеческой жизни. Сам Эдмон называл себя «любителем редкостей», а его описание собственного бреда во время болезни соотносимо с программными положениями о «собирании „человеческих документов“»: «Бред мой — это была бешеная беготня по парижским магазинам редкостей, и я все покупал, все, все, и все сам уносил домой»[743]. Метафора «собирания» вообще стала важной автохарактеристикой натуралистов[744], что отразилось и в критике. Литературные тексты, романы, сравнивали не только с «полицейским» и «медицинским» «протоколом», «уголовной хроникой» или «историей болезни», но и со «шкафом», где удобно хранить всякую всячину. «Он, — пишет о Гонкуре автор цитируемого выше некролога, — всю жизнь оставался влюбленным в шкафы со своими коллекциями и в свои памятные книжки. И весь его литературный багаж походит на большой наполненный шкаф, на толстую памятную книжку»[745].
В русской прозе «протокол» и образ «писателя-наблюдателя», собирающего сырой материал действительности, связывались прежде всего с традициями натуральной школы. Русский «достоверный» писатель, изображающий «с натуры» безобразие углов и дворов, уже в 50-е годы становится предметом критики и профанации. В. Д. Григорович, например, вспоминает карикатуру в журнале «Ералаш», выпущенную после выхода его повести из народного быта «Деревня», где он, одетый во фрак, роется в навозной куче[746]. Образ реалиста-очеркиста, трудолюбиво исследующего выгребные ямы, становится альтернативой западническому образу реалиста-анатома, педантично ковыряющего труп. Выражение «человеческий документ», которое было опознано «бытописателями» в общем контексте «документалистской» терминологии, наполнялось полемическими смыслами и полностью отождествлялось с социальной фотографией. Г. Успенский, открыто нападая на последователей Золя, противопоставлял отечественного собирателя документов западному и призывал молодых писателей не подражать «омерзительным изображениям» «нана-туралистов», а «знакомиться с обесцвеченной жизнью по достоверным документам»[747]. Так же оценивались и произведения Мамина-Сибиряка, в котором Скабичевский, в свою очередь, усматривал альтернативу «анатомам»: Что же касается до обилия материала, даваемого обоими писателями в их произведениях, то смешно было бы и сравнивать Золя с Маминым. Как ни хвалится Золя своим тщательным изучением изображаемой жизни, анатомированием ея по всем методам естественно-научных исследований, — на самом деле вся эта похвальба является часто чистейшим шарлатанством. <…> Разве можно и сравнивать все подобные пресловутые «документы» с теми основательными сведениями, какие находите вы в романах Д. Н. Мамина[748]. Подобные тексты, определяемые как «собрание сырого материала действительности» и отличающиеся невыстроенной, бесконечной, «бессвязной», «громоздкой» композицией, в критике сравнивались с летописью[749]. Летописное перечисление воспринимается как разновидность протокола. Все это значительно расширяло собрание текстов, которые включались в орбиту «человеческого документа», и иногда достаточно далеко уводило из круга вышеописанных коннотаций. Так, сюда попадают фельетонные романы Я. Полонского за «узкое изображение» «незаметных серых героев». Эти романы, по мнению рецензента, «кажутся сбором случайных заметок, или дневником, веденным изо дня в день <…>. Он только описывает, то есть наблюдает и передает свои наблюдения <…> его романы и являются, действительно, фактическими документами в гораздо большей степени, чем пресловутые документы Золя. По этим документам, действительно, очень удобно изучать жизнь»[750]. Это были те вектора, на пересечении которых понятие как бы накапливало смысл, и слово «документ» для современного читателя приобретало все новые слои подтекстов. Развивались представления о разных формах «документа» и способах, приемах «документирования», начиная от «медицинского свидетельства», «дневника» и кончая «альбомом», «архивом», «коллекцией», «памятной книжкой» и «летописью». Важное для Золя (естественно) — научное значение, вкладываемое изначально в определение «человеческий документ», отступало на задний план. И эта, по словам Боборыкина, «лично ему принадлежащая номенклатура» становилась общим местом[751]. Вместе с тем частое использование выражения, непроясненность и неустойчивость его значений, постоянное «мерцание смыслов» становились импульсом для дальнейших полемик. П. Боборыкин, один из первых пропагандистов Золя в России, пытаясь дать определение «человеческого документа», вновь обращается к сквозным метафорам этого поля: Возьмите, напр., сделавшееся теперь пресловутым выражение «человеческий документ». Выражение это наделало всего более путаницы, подало повод к бессмысленным нападкам и комментариям враждебного характера. Золя злоупотребил им, быть может; но, пуская в ход эти «человеческие документы» и «протоколы», он вовсе не желал проповедовать необходимость — ограничиваться в романе одним только собиранием документов и ведением протоколов <…>. Тут речь шла всегда о том: как создавать литературное произведение, с чего начинать, чего держаться. А надо непременно начинать с собирания таких человеческих документов. Слово могло показаться странным (хоть я не вижу, в чем заключается его странность), но суть — самая понятная и неоспоримая[752]. * * * «Пущенные в ход» «слова» между тем материализовались в быстро вошедший в моду жанр протоколирования[753]. Причем «медицинский» и «полицейский» «протокол», плоды пера-скальпеля «(патолого)анатома», были только отдельными видами из числа разнообразных протоколов, ворвавшихся в литературу. Популярными становятся самые разные типы «описей» (перефразируя Золя, Буренин в одной из рецензий использовал выражение «опись действительности»)[754], различные «каталоги» и «меню»: «описание сада» «с перечислением» цветов, там растущих[755], описание меню с полным перечнем съеденного и выпитого[756], описание истории пропущенного свидания на 300 страницах[757], описание лошади Вронского Фру-Фру, («Ну не курьезно ли это? — восклицает рецензент „Анны Карениной“. — Пять строчек для внешней характеристики героя романа, а целая страница для характеристики его лошади!»[758]) и т. п.
Нужно тем не менее отметить, что в русской критике эти метафоры зачастую использовались в фельетонном ключе. «У него, — писал Боборыкин, — сорвалась с языка фраза: „снимать протокол с действительности“, и его обличают в антихудожественной ереси, в желании свести искусство на степень жалкой фотографии»[759]. Так, В. Басардин иронически сравнивал Золя с «экспериментатором-физиологом», который «проделывает опыты над животными, подвергаемыми вивисекции», а его произведения — с «полицейским протоколом»[760] и «уголовной полицейско-сыскной литературой»[761]. В. Буренин назвал «настоящим полицейским протоколом» исторический роман беллетриста А. Шардина. По словам критика, «никто не воспроизводил» «историю арестования Бирона» «с такими подробностями, с полным, так сказать, перечислением всех тумаков, полученных во время ареста регентом в различные части: в зубы, в бока, в глаза и т. д.»[762]. вернуться Ср. пассаж из их дневника: «Разыскивая свой старый роман, он [Флобер] открыл целую кучу бумаг, любопытных как документы (курсив мой. — Н.Я.), из которых он начал составлять коллекцию! Тут и собственноручная исповедь мужеложника Шолле, убившего своего любовника из ревности и гильотинированного в Гавре, — исповедь, исполненная интимных и неистово-страстных подробностей. Тут письмо проститутки, предлагающей содержателю всю мерзость своей нежности. Тут автобиография несчастного, который трех лет делается горбатым сзади и спереди, потом заболевает разъедающим лишаем, который шарлатаны прижигают крепкой водкой, потом становится хромым, потом калекой, — незлобивая и потому еще более скорбная повесть мученика рока. И погружаясь в эту бездну жестоких истин, мы говорим о прекрасном издании, которое можно было бы извлечь отсюда для философов и моралистов: выбор подобных документов под заглавием: Секретный архив человечества» (Гонкур Ж., Гонкур Э. Дневник братьев Гонкур. СПб., 1898. С. 51–52). вернуться Гонкур Ж., Гонкур Э. Дневник братьев Гонкур. СПб., 1898. С. 131. вернуться Ср. высказывание Э. Гонкура о себе: «Сегодня я иду собирать „человеческие документы“ в окрестностях училища. <…> Как дорого нам обходятся те отвратительные и грязные документы, по которым мы строим наши книги» (Гонкур Ж., Гонкур Э. Дневник братьев Гонкур. СПб., 1898. С. 134). Похожее признание находим и у Золя: «Всем известно, как я сочиняю свои романы. Я собираю как можно более всяких документов. <…> Я ничего не придумываю, роман складывается и развивается сам собой из моих материалов» (Б.п. Психологическая исповедь Эмиля Золя // Новости дня. 1892. № 3406). вернуться Б.п. Эдмон Гонкур. Некролог // Вестник иностранной литературы. 1896. № 8. Август. С. 15. вернуться Григорович Д. В. Литературные воспоминания. М., 1987. С. 92–93. вернуться Успенский Г. Письма с дороги // Русские ведомости. 1886. 18 мая. № 344. С. 2. вернуться Скабичевский А. Дмитрий Наркисович Мамин // Новое слово. 1896. № 1. С. 126. 2-я паг. вернуться В приведенной статье Скабичевский находит именно такое название для жанра произведений Мамина-Сибиряка: «Они носят названия общепринятых литературных форм — романов, повестей, рассказов, очерков, но ни одно из них не соответствует своему названию. Исключение в этом отношении составляют „Три конца“, названные „уральскою летописью“, и это название вполне подходит не только к этому, но и ко всем прочим произведениям Мамина, большим и малым» (Скабичевский А. Дмитрий Наркисович Мамин. С. 130). вернуться В. Ч. [Чуйко В. В.]. Литературная хроника // Новости. 1879. № 324. 14 декабря. С. 1–2. Ср. у Э. Золя: «Роман развертывается сам собою, сообщает явления изо дня в день, не готовит никаких сюрпризов, и когда его дочитаешь, то кажется, будто с улицы вернулся к себе домой» (Золя Э. Парижские письма. Флобер и его сочинения // Вестник Европы. 1875. Кн. 11. Ноябрь. С. 402). вернуться Так, например, типология «разного рода документов», приводимая в критической статье, посвященной творчеству Достоевского, представляет коллаж из «стершихся» высказываний натуралистов, утративших ясное значение: «Каждое литературное произведение есть документ жизни общества <…>. Документы бывают разного рода и разной долговечности. Одни <…> хранят для будущих поколений верное свидетельство о жизни целого общества <…> другие документы можно сравнить с небольшой картиной какого-нибудь частного эпизода, с эскизом более или менее бледным, или же с рядом фотографий, более или менее быстро выцветающих. <…> Наконец, есть третий род документов, которые можно назвать просто подложными. <…> Намеренно-подложные документы — это произведения „докладывающей литературы“ <…>. Определить — под какую рубрику документов подходит данное произведение, за исключением вне-литературной рубрики подложных документов, — дело не всегда легкое» (Цебрикова М. Двойственное творчество. (Братья Карамазовы. Роман Ф. Достоевского) // Слово. 1881. Февраль. С. 1. 3-я паг.). Другой автор использует выражение «человеческий документ» в журналистской статье, далекой от проблем литературы, придавая тем самым ему еще более «общий» смысл: «Эмиль Золя в свое время создал, как известно, целое учение о „человеческих документах“ (Documents humains), как самом драгоценном и достоверном материале <…>. Под именем „человеческих документов“ он подразумевал каждый сырой, заимствованный прямо у жизни, письменный или печатный памятник, который заключает в себе то или другое побочное указание или свидетельское показание о данном нравственном духовном состоянии и материальном опыте и положении страны, общества, семьи, гражданина, человека» (Буква [Василевский И. Ф.]. Среди обывателей. — Человеческий документ и обязательное постановление Киевской думы // Новости и биржевая газета. 1899. 27 января. № 27. С. 2). вернуться Боборыкин П. Писатель и его творчество // Наблюдатель. 1883. № 11. Ноябрь. С. 48–49. вернуться Поэтика «протоколирования» возводилась к творчеству Бальзака: «Его компиляции не дают образов, это не более как каталоги; перечислите все тычинки цветка, и вы все-таки не дадите нам представления о настоящем цветке» (Тэн И. Бальзак. СПб., 1894. С. 22). З. Венгерова в «Литературных характеристиках», перефразируя высказывания Золя, писала: «Романист <…> устраивает опыты <…> так что роман становится протоколом опытов, совершающихся на глазах у читателя» (Венгерова З. Литературные характеристики. Книга вторая. СПб. 1905. С. 68–69). То же встречаем и в критических статьях К. Арсеньева: «…роман остается в глазах Золя преимущественно протоколом — и притом, по возможности, безличным протоколом» (Арсеньев К. К. Критические этюды. СПб., 1888. Т. 2. С. 342). вернуться Буренин В. Критические очерки // Новое время. 1882. 5 (17) ноября. № 2403. С. 2. вернуться В.Ч. [Чуйко В. В.]. Литературная хроника // Новости. 1879. 9 ноября. № 289. С. 1–2. вернуться Отметим, что при постановке пьес Золя, а у нас — Боборыкина, детально воспроизводили описанные там кулинарные блюда (см., в частности: В.Ч. [Чуйко В. В.]. Литературная хроника // Новости. 1879. 9 ноября. № 289. С. 1–2); в том же контексте рассматривался и рацион флоберовского господина Бовари («ел остатки духовой говядины, подчищал сыр, обгладывал яблоко и затем шел спать»), и «пиршества, утонченные кутежи аристократической русской молодежи, рассказанные нам Л. Н. Толстым» (Давид-Соважо А. Реализм и натурализм в литературе и искусстве. М., 1891. С. 193; здесь же романы натуралистов названы «целой кладовой для кушаний»). вернуться Род Э. Идеалистическая реакция в современной французской литературе // Русский вестник. 1893. Январь. С. 139. вернуться Никитин П. Салонное художество // Дело. 1878. № 2. С. 368. вернуться Б.Д.П. [Боборыкин Д.П.]. Мысли о критике литературного творчества // Слово. 1878. Май. С. 63. 2-я паг. вернуться Басардин В. Новейший нана-турализм. (По поводу последнего романа Э. Золя) // Дело. 1880. № 3. С. 52. 2-я паг. вернуться Там же. С. 58. В этой связи следует вспомнить тексты, написанные на злободневные «полицейские» сюжеты, зачастую заимствованные из газетных хроник. Так, рецензент романа второстепенного писателя Ю. Л. Ельца относит его произведение к направлению, которое иронически называет «документальным»: «Ни за сюжетами, ни за подробностями дело не станет; две недели назад гимназист застрелил 17-летнюю барышню и сам застрелился, вот и готова повесть; за несколько дней перед этим умирающая от чахотки барыня застрелила своего мужа в Сухуми, — готов роман; после одесского гимназиста казанский юнкер ранил пулей в голову местную актрису, — садись и катай еще роман, подробности легко получить из отчетов о судебных разбирательствах <…> и не г. Ю.Е. принадлежит изобретение такого якобы „документального“ романа» (Б.п. Ю.Е. [Елец Ю. Л.]. Болезнь века. Варшава. 1892 // Русская мысль. 1892. Март. Кн. III. С. 110–111. 3-я паг.). Характерно и обыгрывание этой литературной ситуации в одном из фельетонов Буренина, посвященном реальному судебному разбирательству: «Я хочу <…> обратиться к роману, рассказанному в стенах московского окружного суда <…>» (Буренин В. Критические очерки и памфлеты. СПб., 1884. С. 282–283). Об использовании полицейских хроник Достоевским см., в частности: Гроссман Л. Поэтика Достоевского. М., 1925. С. 13–15. вернуться Буренин В. Литературные очерки // Новое время. 1880. 3 (15) октября. № 1652. С. 2. Роман А. Шардина (П. П. Сухонина) «Род князей Зацепиных» в 1880–1882 годах, до того, как выйти отдельной книгой, печатался в «Русской речи». |