Понятие маркированности условно можно распространить и на культурный текст[1141]. Как правило, общее значение маркированного члена в любом тексте характеризуется уточненной, специфической, добавочной информацией, вносящей в сообщение новый пласт смысла, тогда как член немаркированный представляет собой тот «пассивный фон», на котором только и может ощущаться маркировка (Якобсон 1982, 73, 76). Следовательно, локус, место действия, воспроизводимое в тексте, когда оно не является миркированным, несет такую важную и необходимую информацию, которая в интерпретациях и восприятии текста зачастую проходит как бы «незамеченной» и отодвигается на задний план перцепции и анализа.
Задача поэтики пространства состоит в том, чтобы маркировать локальную специфику, показать место как бы с точки зрения «бытийного центра мира» (Абашев 2000, 395) и тем самым вовлечь место как генерирующее начало в универсальную символику культуры. С такой точки зрения рассматривались не раз в русской литературе Петербург — Гоголя, Достоевского и Белого; Москва и Киев — Булгакова; Париж и Прага — Цветаевой; Коктебель — Волошина; Урал — Пастернака и другие классические примеры. Можно без труда продолжить перечень писателей, в текстах которых место, если только выявить его специфику, естественно станет смыслопорождающим началом для дальнейших прочитываний: это Крым — Туроверова, Савина, Грина; Брюссель — Головиной; Карельский перешеек — Андреева, Гуро, Гарднера; Севастополь — Аверченко; Париж — Присмановой и Гингера; Гельсингфорс — Булич и т. д.
Проникая далее в проблематику поэтики пространства, приходится задать вопрос: как и в чем именно выражается локальность текста? Когда есть основание говорить о тексте собственно локальном, а когда текст лишь отражает некие черты пространства, не будучи с этим пространством органически связан? Является ли текст как таковой носителем совокупности признаков определенной локальности и тем самым становится в ряд текстов локальных, или же определение локальности дается ему извне — читателем, исследователем, желающим причислить высказывание, созданное в определенной локальности или умозрительно относящееся к ней, к категории текстов локальных?
Если придерживаться определения Артура Данто, согласно которому бытие художественного произведения заключается в его интерпретации[1142], то поэтику пространства следует понимать как многократное прочитывание и переосмысление текста с выявлением различных смысловых доминант, в данном случае — преимущественно связанных с местом. Если же исходить из самого творческого процесса, то волей-неволей приходится сталкиваться с проблемой о мере соотнесенности писателя и текста. В. Н. Топоров (1993а, 28) указывает на нераздельность творения и творца и называет связь поэта и текста «химической». Здесь постановка проблемы отсылает нас к пониманию культуры как творческой энергии, которая сама порождает, пресуществляет, конструирует реальность. Творящей личности свойственно не просто организовывать свое пространство, но организовывать его символически и тем самым вовлекать в сферу культуры. В. Н. Топоров говорит, что без этой связи текста и поэта «деформируется, ослабляется или вовсе исключается вся сфера парадоксального <…>, экспериментального, то есть то, что является чудом пресуществления текста, пространством, в котором вступает в игру своеобразный аналог принципу дополнительности Нильса Бора (поэт и текст едины и противоположны одновременно; автор описывается через текст и текст — через автора; поэт творит текст, а текст формирует поэта и т. д.), и любое изолированное описание (sub speciae текста или sub speciae поэта) оказывается частичным и неадекватным» (Там же).
Таким образом, включение местонахождения говорящего в сферу культуры наполняет историческое существование некоего локуса цепочкой символизации, «результаты которой закрепляются в фольклоре, топонимике, исторических повествованиях, в широком многообразии речевых жанров, повествующих об этом месте, и, наконец, в художественной литературе» (Абашев 2000, 11). В процессе символической репрезентации места «формируется более или менее стабильная сетка семантических констант. Они становятся доминирующими категориями описания места и начинают по существу программировать этот процесс в качестве своего рода матрицы новых репрезентаций. Таким образом формируется локальный текст культуры, определяющий наше восприятие и видение места, отношение к нему» (Там же).
Итак, при рассмотрении локальности текста необходимо четко задать себе вопрос: кем и с какой точки зрения выражается локальность — субстанциально или контекстуально. В первом случае локальность проявляется в самом тексте и дается автором как на уровне словесного ряда (топонимика, перифрастические обозначения местности, названия и описания местных реалий — как природных, так и рукотворных — обороты речи, диалектизмы, малые фольклорные формы и т. д.), так и на уровне образного высказывания (топика, метафорика, символика, интертекстуальность). Следовательно: субстанциально выраженная локальность может быть высказана автором эксплицитно или имплицитно. Она может принадлежать письменной или устной традиции. В случае контекстуального прочитывания локальность проявляется вне самого текста и дается воспринимающим (читателем, исследователем, критиком) как внешняя, дополнительная информация о принадлежности текста/автора к рассматриваемой локальности (по возникновению, рождению, нахождению, местожительству, временному пребыванию, пути, месту написания и т. д.) — Иногда такой внешней информацией служат и авторские ремарки, то есть некая авторская локальная маркированность. Еще можно добавить более редкие случаи контекстуального выражения локальности, когда текст прикрепляется к локусу посредством социального заказа (юбилейные тексты, тексты на случай и т. д.). Однако, как подчас бывает при категоризации художественных явлений, четкое разграничение трудно провести, и локальность может проявляться в одном и том же тексте и субстанциально и контекстуально.
Далее, возникает вопрос соотношения локального текста с локальной идентичностью, с локальной принадлежностью (locational belonging)[1143] и выявлением оппозиции свой/чужой, а также с масштабом самого понятия локального (национальный, региональный, местный). Локальную идентичность можно понимать в более узком или широком толковании, как местную или региональную. Местная идентичность относится скорее к индивидуальному переживанию места, региональная — к коллективному переживанию и осознанию характера определенной территории (Paasi 1984, 113).
И тому и другому может служить примером так называемый краеведческий текст, специфика которого заключается в «естественной любви» и принадлежности к «малой родине» (Гревс 1926/1991, 21)[1144]. В краеведческом тексте локальная идентичность определяется как некое ценностное начало, как откровение и признание в любви к месту[1145]. Цель краеведческого текста, как считает Д. С. Лихачев, придать местности, не имеющей «авторского происхождения», историзм, «открыть в ее прошлом, хотя бы и очень недавнем, что-то совершенно новое, ценное» (курсив наш. — Н.Б.; Лихачев 1990, 8). Согласно Анциферову, задача краеведения состоит в том, чтобы наполнить науку «большим и разнообразным содержанием жизни», развить «вёдение края для организованного воздействия на него» (Анциферов 1927, 8)[1146]. Разработанный «вытесненной» в краеведение высококвалифицированной гуманитарной интеллигенцией — медиевистами, античниками, историками церкви, востоковедами — локальный метод достиг глубокого профессионализма в послереволюционные годы. При этом русская историческая наука целенаправленно «шла от общего к частному, от истории государства к истории народа. Краеведение 1920-х годов пыталось перейти от дедукции к индукции, то есть синтезировать историю России как историю отдельных местностей и групп населения» (Лурье, Кобак 1989, 74.) Так краеведы 1920-х годов естественным путем пришли к междисциплинарному сотрудничеству и к необходимости применять опыт различных научных дисциплин при развитии локального метода (Smith-Peter 2004, 533)[1147].