В откликах на сборник «Жало смерти» отмечалось: «Рассказы г. Сологуба — плод извращенной фантазии. Мы давно уже не встречали книги, которая производила бы такое отталкивающее, неприятное впечатление своею фальшью, надуманностью и нервическим, изломанным тоном»[445]; «Когда автор и ему подобные копаются в тонких изгибах извилистой, перекошенной, упадочной души, это только скучно или смешно, но когда для чего-то автор из своих рассказов делает какое-то детское кладбище, где хоронят несуществующих детей-самоубийц, чтение становится отвратительным»[446].
Резюмируя впечатления о ранних рассказах Сологуба в рецензии на сборник «Жало смерти», А. Измайлов заключал: «Странная книжка, больная книжка. Записи о больных детях, с бессонницами в десять лет, с собачьего старостью в двенадцать, со странными поражениями умственных и волевых центров, с реализовавшимися бредовыми и маньяческими идеями, с философией уныния, посильной взрослому. Эту философию странно видеть вложенной в умы и уста детей, но поверим на слово беллетристу-патологу. В клинических лекциях ученых психиатров о детской ненормальности найдутся, без сомнения, и не такие разновидности душевных аномалий. Читая Крафт-Эбинга, наталкиваешься на вычуры и капризы человеческого мозга, которых никогда не придумает самая развитая беллетристическая фантазия. В записях течения болезней психически ненормальных детей можно выловить аффекты не чета тем, какие вдохновили Сологуба. Но нужно ли вносить все это в область искусства, есть ли здесь над чем работать художнику, имеют ли эти исключительные, субъективнейшие случаи хоть какой-нибудь характер типичности <…>, — все это большие вопросы»[447].
Мнение критиков о «клиническом» происхождении детских характеров в рассказах Сологуба было не вполне справедливым, так как детские самоубийства в конце XIX столетия все же были заметным явлением, которое обсуждалось на страницах научной и массовой печати педагогами, социологами, психиатрами[448]. «Дети — вот наиболее чистый тип самоубийства по темпераменту. Эпидемия школьных самоубийств общеизвестна — и по каким только ничтожным поводам не прибегают ребята к ножу, веревке или револьверу!» — писал Вс. Е. Чешихин (литератор, секретарь Рижского окружного суда) в исследовании «Типы самоубийц», иллюстрируя свои рассуждения примерами из криминальной хроники[449].
Среди более или менее единодушных высказываний о «детской» прозе Сологуба нельзя не отметить одно, стоящее особняком и оказавшееся в исторической перспективе наиболее проницательным: «автор является, так сказать, психологом современной детской души; и должно воздать должное: это его настоящий жанр в беллетристике. Здесь он, как художник, действительно говорит (смело — до рискованности) свое новое слово. „Дети“ г-на Сологуба — дети конца века: нервные, болезненно-чуткие, начавшие рано — для ранней развязки жизни. <…> Чутким психологом больной детской души г. Федор Сологуб, пожалуй, прочнее останется в литературе, нежели романист»[450].
Действительно, так называемые «нетипичные» сюжеты и характеры в ранней прозе Сологуба парадоксально сочетаются с глубоким знанием школьной жизни и детской психологии. Он преподавал многие годы и был достаточно близок со своими учениками; воспитанники вспоминали о нем с благодарностью[451]. Его профессиональный интерес к психологии и педагогике и личный опыт учителя и воспитателя невозможно игнорировать при рассмотрении «детских» рассказов, какими бы искусственными, на первый взгляд, ни показались их художественные конструкции, сюжеты и образы.
Все ранние рассказы написаны в реалистической манере: В. Брюсов назвал их «грубо-реалистическими»[452]; их сюжеты нередко восходят к подлинным историям («Червяк»[453], «Два Готика»[454] и др.) или криминальным происшествиям («Улыбка», «Баранчик», «Белая мама» и пр.).
В рабочих материалах весьма часто встречаются газетные вырезки из судебной и медицинской хроники с говорящими названиями («Бесчеловечная мать», «Процесс тамбовских учителей» и т. п.[455]), а также выписки из газетных сообщений, например: «„С<анкт->П<етербургские> Ведомости“. Пят<ница>. 4 дек<абря>. 1887. В одну из петербургских лечебниц для душевнобольных доставлена молодая девушка из состоятельного семейства, которая воображает себя умершею и почитает себя своим духом, находящимся со дня кончины в постоянном общении с людьми. До болезни она была горячею поклонницею спиритизма и гипнотизма»[456]. Подобные заметки писатель делал более или менее регулярно, подыскивая в газетных репортажах прообразы «острых» или нетривиальных сюжетов.
Причины болезни или гибели детей в изложении Сологуба всегда имеют вполне реалистическую мотивировку, но, как правило, называются не прямо, а с помощью деталей, намеков и полунамеков; он оставляет за собой право на недоговоренность и двусмысленность. Во внешности Ванды подчеркивается слишком яркий, лихорадочный румянец (склонность к туберкулезу?); во внешности Володи — черты, указывающие на наследственную предрасположенность к душевной болезни; Сережа чувствовал боль и жжение в груди (порок сердца?); Митю мучили нестерпимые головные боли, головокружения и галлюцинации; Елена испытала сильное нервное потрясение, похоронив горячо любимую мать; и т. д. и т. п.
Помимо реалистической мотивировки в повествовании обычно содержится указание на иные, подчас иррациональные или трудно объяснимые мотивы изображаемых событий. Этот художественный прием, вероятно заимствованный у Пушкина и Достоевского[457], заметно отличает рассказы Сологуба от прозы (с «детской темой») его современников — например, Д. Н. Мамина-Сибиряка или А. П. Чехова.
В книге Д. Мамина-Сибиряка «Детские тени» (1894), к которой предположительно восходит название сологубовского сборника «Тени»[458], также повествуется о смерти детей и подростков (см. рассказы: «Аннушка», «Живая совесть», «Коробкин», «Он», «Господин Скороходов», «Тот самый, который…», «Соломенная девочка»). Однако в центре внимания писателя не дети и их душевный мир, а чувства взрослых, переживающих смерть ребенка как возмездие за свои ошибки и неправедные поступки.
В новелле «Он» автор рассказывает о трагедии Петра Семеновича, на руках которого от мучительной нервной болезни умирает двенадцатилетняя дочь. Он пытается найти объяснение и оправдание преждевременной смерти Тани. Проводя сутки в клинике у постели умирающей девочки, он видит детей с врожденными болезнями и уродствами, поврежденной психикой и нервными болезнями, детей-сифилитиков.
Свой гнев Петр Семенович обрушивает на «наследственность» и пороки родителей: «Вот, идите и смотрите вы, у которых вся жизнь впереди, на то наследственное зло, которое мы так легкомысленно завещаем своим детям. Это было бы лучшей школой… <…> Зачем молодые девушки выходят замуж за стариков? Зачем молодые люди губят свою молодость и лучшие силы в позорных пороках? Зачем женятся и выходят замуж люди зараженные, люди с наследственными болезнями? Зачем женятся, когда не любят друг друга? И это всего ужаснее. Природа беспощадно казнит за всякое уклонение от идеала, и жертвами являются вот эти маленькие мученики. Петр Степанович смотрел и чувствовал, как он виноват больше всех, потому что ему было дано больше этих всех. <…> Ведь он носил в себе тонкий нервный яд, который теперь убивал маленькую Таню» — и т. д.[459].