Ф. Шперк, автор философских сочинений индивидуалистического толка и поэмы декадентского содержания, считал самым характерным признаком современного психологического типа и декадентского сознания даже не раздвоенность, а болезненное распадение на множество «я». В рецензии на «Тяжелые сны» он писал: «Человеческое самосознание, индивидуальное „я“, действительно исчезает в декадентстве, насколько речь идет об одном „я“, об одном цельном и неподвижном средоточии личности; но чувство индивидуальности, как чувство каких-то личных неопределенно-колеблющихся состояний, не только в нем не исчезает, но, напротив, и составляет именно его настоящее содержание. Декадентство чаще всякого другого говорит „о себе“, ибо единое, органическое „я“ разбилось в нем на тысячи маленьких и малюсеньких „я“»[302].
Больной и порочный Логин, фиксирующий моменты распадения сознания на множество «я», видящий «две истины разом», с «двоящимися мыслями», очевидно, манифестировал победу «нового» — декадентского сознания: «Сознательная жизнь мутилась, — не было прежнего, цельного отношения к миру и людям»; «чаще всего огонь сознания горел как бы на мосту, между двумя половинами души, и чувствовалось томление нерешительности. Иногда этот огонь освещал радостные и полные надежды мысли, но сила жить принадлежала ветхому человеку, который делал дикие дела, метался, как бешеный зверь, перед удивленным сознанием и жаждал мук и самоистязания» (ср. у Ницше: «Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над пропастью»; «В человеке важно то, что мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель»[303]).
Сологуб постепенно сгущает вокруг Логина атмосферу дискретности происходящего, ее кульминация — сцена, в которой он в пьяном бреду видит в постели собственный труп и пытается избавиться от него (гл. 13). «Это нарастающее впечатление бреда разрешается мучительным припадком раздвоения личности, изображение которого составляет чудный психологический этюд, который можно смело поставить наряду с лучшими рассказами Эдгара По, Мопассана и Достоевского», — отмечал критик[304].
В текст поздней рукописи этой главы Сологуб целенаправленно вписал недостающий для полноты психологической картины штрих: «О, если бы ты знал, как тяжело влачить за собою свой тяжелый и ужасный труп! Ты холоден и спокоен. Ты страшно отрицаешь меня. Неотразимо твое молчание. Твоя мертвая улыбка говорит мне, что я — только иллюзия моего трупа, что я — как слабо мигающий огонек восковой свечи в желтых и неподвижных руках покойника. Но это не может быть правдою, не должно быть правдою. Я — сам настоящий и цельный, я — отдельно от тебя. Я ненавижу тебя и хочу жить отдельно от тебя, по-новому. Зачем тебе быть всегда со мною?»[305]
Герой «Тяжелых снов» находится как бы на пороге здоровья и психического расстройства — в состоянии «полусна-полубреда», скуки, тоски и томления (характерная составляющая эмоционального «кода» декадентской прозы). Его угнетенная психика едва сдерживает напор асоциальных инстинктов: его томит сладострастное желание мучить и истязать Анну, не без усилия над собой он преодолевает запретное влечение к Леньке — мальчику, взятому на воспитание.
В ранней редакции текста гомоэротический мотив не был завуалирован[306]. Сологуб открыто рассказывал о влечении Логина к Толе Ермолину (младшему брату Анны), о его мучительных галлюцинациях, возбужденных присутствием Леньки: «Логин долго стоял, рассматривая Толю, любуясь его голыми ногами. <…> Обнаженные ноги мальчика были стройны и красивы. Логину вспомнились мещанские мальчики в городе, которые, так же как Толя, забираются в реку ловить рыбу. Логин чувствовал, как к его впечатлениям примешивается что-то незаконное, сладострастно-щекочущее. Ему не хотелось идти ближе, он стоял неподвижно и насыщал свои взоры созерцанием далекого полуобнаженного тела. Сладостные и грубые мечты и мысли пробегали в нем как-то непроизвольно. Наконец он внимательно прислушался к ним и подумал: „Полунагота заманчивее, опаснее наготы“. Его дикие мысли и мечты тяжело томили его. Загоралась жажда, которую нечем было удовлетворить. Жестокая и злая улыбка искривила его губы»[307].
«Леня также мучил Логина. Это был уже совсем живой мальчик, и Логин смотрел на него с вожделением. И в то же время он знал, что относительно Лени никогда не уступит этому вожделению. Иногда ему хотелось мучить мальчика. Но мальчик был слишком беззащитен, — и руки на него не подымались. Злобно-страстная жажда мук и боли заставляла его иногда причинять боль себе самому. Но болевые ощущения были легки и скоропреходящи»[308].
В непосильной борьбе с поднимающимися со дна души «чудовищами» сознание Логина ослабевает, и он совершает «зверское преступление» — убивает Мотовилова, в котором видит средоточие порока и пошлости: «злоба и ненависть овладели Логиным»; «Опять взмахнул топором, еще и еще. Хряск раздробляемых костей был противен. Отвратительна была размозженная голова. <…> Чувствовал почти облегчение, почти радость». Индивидуалистический бунт и неприятие мира поставили Логина перед выбором между самоубийством и преступлением, он выбрал последнее (как сублимацию: «Мне казалось, что в себе самом я убил зверя»).
В подготовительных материалах к роману сохранилась выписка из специального издания, из которой следует, что Сологуб стремился вложить в образ Логина черты психического нездоровья: «Raptus melancholicus: Больной стремится не к достижению цели, а лишь к внешнему выражению того, что тяготит его сознание, к проявлению ужасного, невыносимого состояния, требующего какого бы то ни было изменения. В образе действий нет плана, целесообразности, а больной действует, как слепой, как бы конвульсивно. Необузданность, жестокость: убивая, отвратительно калечит. По совершению действия всегда чувствует облегчение, мгновенно освобождается от мучительного состояния»[309].
Картины «тяжелых снов», галлюцинаций и кошмаров Логина (а также Клавдии) были исполнены Сологубом с большим художественным мастерством и психологической достоверностью. В письме от 22 мая 1896 года Ф. Шперк сообщал Сологубу: «Розанов брал у меня Ваш роман и просил передать Вам свое сочувствие. Он находит у Вас сильный первобытно-стихийный талант — что очень верно»[310]. В критике отмечали, что писатель владеет «поразительной способностью воспроизводить болезненные состояния души, истерические ощущения, <…> сны, видения, кошмары, химеры и т. п. В этом направлении он достиг колоссальных и удивительных результатов. Его область между грезой и действительностью. Он настоящий поэт бреда»[311]. (В выписке из этой публикации Сологуб сделал примечание: «Я — настоящий поэт бреда»[312].)
«Мир страстей и слепых инстинктов, царство седого хаоса — вот что открыто ему. <…> Мир внутренний, но не внешний, мир призраков, а не реальностей, мир больных или сосредоточенных в себе людей, от жизни ушедших или к ней не пришедших, — вот его сфера, его стихия, его пафос», — определил объект художественного исследования Сологуба А. С. Долинин[313].
В. В. Розанов в рецензии на второе издание «Тяжелых снов» (1905) отмечал: «Письмо автора не везде ровно, там, где он касается редких случаев психологии и жизни, именуемых неопытною юностью и недоучившимися своей науке профессорами „извращенностью“, там письмо его приобретает такую силу и глубину, что страницы его романа хочется назвать, в данном направлении и с данным содержанием, первенствующими в нашей литературе»[314].