Предложенный Зражевской вариант жизнеописания ориентируется на определенные образцы.
Е. Н. Грачева, исследуя тексты подобного рода в статье «Представление о детстве поэта на материале жизнеописаний конца XVII — начала XIX в.», выделяет несколько повторяющихся «модельных» мотивов, структурирующих образ героя: уже в раннем детстве его отличает особая энергия, острота чувств, «восприимчивость души», склонность к мечтательности и фантазированию, страсть к наукам или — чаще — к чтению, к искусствам, усиленные занятия даже в часы отдыха[445]. Важным сюжетным мотивом является описание момента осознания своего поэтического призвания, который «может быть разложен на три составляющие: чтение (слушание рассказа) — воодушевление — осознание своего пути, описываемое как желание последовать»[446]. Осознание призвания часто изображалось как «чудо», как нечто вроде божественного откровения. В 1830-е годы был создан и своего рода образец жизнеописания женщины-поэта в статье А. Никитенко об Елизавете Кульман (первая публикация — в «Библиотеке для чтения» в 1835 году)[447], где развивалась такая биографическая парадигма: «юная, чистая гениальная душа, живущая в мире фантазии, — упорство и трудолюбие — огромная роль наставника и учителя-мужчины — столкновение с жизнью — ранняя гибель».
Большая часть этих мотивов, как можно было видеть, присутствует и у Зражевской, хотя некоторые из них заметно трансформированы. Но наряду с «общими местами» в ее автобиографическом очерке появляются и совершенно оригинальные мотивы, связанные, как мне представляется, прежде всего с преодолением сложившихся к тому времени мифов о женственности и гендерных стереотипов, в том числе в отношении к женщине-литератору.
Во-первых, свое писательство она изображает не только как «непреодолимый зов природы», но и как сознательный выбор: «я создала себе другую судьбу» (2) (очень важна и неожиданна здесь активная грамматическая конструкция, где Я — субъект действия, а судьба — объект). Впрочем, одновременно сохраняется в измененном виде и мотив «чуда», откровения: в рассказе о том, как императрица Мария Федоровна, которой Зражевская тайно послала роман — «первый детский опыт»[448], одобрила и наградила посвященное ей произведение. Это участие высокой покровительницы в ее судьбе изображается повествовательницей как своего рода благословение, если не Благовещение.
Роль мужского наставника и учителя не совсем обычна. В. А. Жуковский, с которым юная писательница «завела переписку» (заметим, «я завела с ним переписку» (2), а не «он со мной»), в тексте прежде всего предостерегает и отговаривает от опасного и трудного для женщины выбора:
В. А. Жуковский отвечал мне, «что авторство выводит женщин из их тихого круга, что все женщины-писательницы составляют исключение и очень дорого заплатили за блестящую славу свою, что это нечто такое, что должно иметь влияние на целую жизнь мою; что с авторством соединены тысячи неприятностей, что я должна изучать язык, скоплять сведения, собственные наблюдения в природе и обществе, только тогда можно знать, о чем писать и как писать, и все это требует больших трудов» (3).
Но, почтительно выслушав эти предупреждения, Зражевская идет наперекор им:
поверите ли, вашу крестницу[449] нисколько не испугало это, не переменило мыслей ее, я <…> училась дни и ночи, с завязанными глазами опрометью мчалась вперед, не боясь ни камней, ни ям. Иногда толчки останавливали меня на всем бегу, я задумывалась, но не упадала духом (3).
Свое писательство она изображает как своего рода ремесло, профессию; это не грезы наяву, не записывание под диктовку божественного откровения, а работа, производство текстов, при этом она употребляет такие выражения: «я написала роман» (2), «я издала „Письма“» (3), «ожидаю из Цензуры еще двух рукописей» (3); «хочется поддержать литературную известность» (4).
Но, пожалуй, наиболее интересно в кратком жизнеописании Зражевской то, насколько последовательно и настойчиво она подчеркивает и выделяет ту роль, которую в ее писательском становлении сыграли женщины (не забудем, что адресована автобиография женщине, и точка зрения адресата моделируется как доброжелательно-понимающая).
Первые творческие семена посеяны женщиной — Maman. Благословение на писательство Зражевская получает от женщины — императрицы Марии Федоровны. Начиная свою писательскую карьеру, она встречает еще одну любительницу «марать бумагу», и дух соревновательности и критической взаимооценки этого маленького женского «литературного кружка» стимулирует ее дальнейшие писательские усилия.
Тут как-то нечаянно я познакомилась с одною барыней, любительницей прекрасного в слове: это была г-жа В…ъ, урожденная княжна Х…ва. Познакомясь, мы взапуски марали бумагу; она не щадила меня, критиковала, смеялась, исписала поля моих первых тетрадей своими примечаниями — и как бы вы думали? — она не уморила во мне любовь к литературе, напротив, это еще пуще подстрекало меня (3).
И в первом, и во втором письме женщины предстают как подруги, коллеги, везде развивается идея не конкуренции, а солидарности.
Но самое главное отличие писательской автобиографии Зражевской — это огромное чувство самоуверенности и представление себя в качестве самостоятельно и активно действующего субъекта и профессиональной писательницы.
Конечно, в тексте немало дежурных формул самоумаления («вы не соскучитесь пробежать эти бредни» (1); «вежливые журналы отозвались об них хорошо» (1); «страсть переводить бумагу» (2) и т. п., но они тут же опровергаются: «эти бредни» представлены как «восемь книг, мною напечатанных» (1); «журналы отозвались о них хорошо» (1); один перевод печатался в Российской Академии, другой перевод (Бальзака) «я испестрила примечаниями, не хуже археолога» (3); «трудно быть хорошим переводчиком, а хорошим писателем еще труднее» (3); «на нападки критики и бесчисленные ее вопросы „почему это не так? а то не этак?“ <…> можно будет отвечать только „так надо, потому что я так желала“» (4); говоря о своих неудачах, она сравнивает себя не с кем-нибудь, а с Наполеоном при Березине (7; курсив везде мой. — И.С.).
То есть образ авторского Я показан как активная, целеустремленная, самостоятельная, просвещенная энергичная женщина, сознательно выбравшая писательство как профессию и не питающая иллюзий по поводу трудностей, которые ее на этом пути ожидают. Все вышесказанное, разумеется, совершенно не соответствует ни стереотипам женственности, ни обозначенным в критике того времени границам женского писательства. Современная Зражевской критика, как помним, если и «смирялась» с женским авторством, то только в пределах легитимированных, «предписанных» им ролей: поэтессы-любителя и матери-педагога. Но во всяком случае женщине не полагалось конкурировать с мужчинами-литераторами на публичной арене, там, где речь идет об овладении языком и о власти языка. Она не должна заниматься писательством как ремеслом.
Между тем в тексте Зражевской речь идет именно о занятии писательским ремеслом как сознательном выборе женщины.
Разумеется, Зражевская все же не может абсолютно не принимать во внимание традиционные гендерные стереотипы и мифы и их конкретные национально-исторические формы в России 1840-х годов XIX века. В ее эссе можно видеть, как двойственное самосознание, двойной код самоинтерпретации создает впечатление нецелостности, непоследовательности и расщепленности субъекта, которое отмечают многие исследователи женской автобиографии; в нем нетрудно заметить и тот парадокс, о котором пишет Эстелл Елинек: «женщины часто рисуют многомерный, фрагментарный образ Я, расцвеченный чувством несоответствия и отчуждения; существуя в качестве аутсайдера или „другого“, они ощущают потребность в аутентичности, в доказательстве своей самоценности. В то же самое время парадоксальным образом они изображают самонадеянность и позитивное чувство достижения — в умении преодолевать препятствия на пути к успеху — как личному, так и профессиональному»[450].