Понятно, что простому итальянскому крестьянину не пристало кичиться родством с благородным идальго. Да и типологически (прежде всего, своей комической внешностью) Бертольдо ближе к его оруженосцу Санчо Пансе[91]. И тот и другой немало позаимствовали у своего общего средневекового предшественника — Маркольфа[92]. Исследователи отмечают также причастность обоих к миру итальянских Дзанни, традиционных масок комедии дель арте[93]. Бертольдо и Санчо роднят не только плебейское происхождение, грубая комическая внешность, своеобразная мудрость при кажущейся простоте, но и схожий поворот судеб. Один неожиданно становится «первым советником» (по сути, шутом-советником) короля, а другой столь же неожиданно — «шутовским губернатором» собственного острова. Оказавшись в новой роли, они одинаковым образом пытаются реализовать свое «плебейское» представление о добре, равенстве и справедливости. Сходство биографий становится совершенно очевидным, когда во второй половине XVIII в. происходит встреча двух героев на сцене парижских театров.
Санчо Панса еще в начале XVII в. попал в протагонисты многочисленных комических опер и хореографических интерпретаций «Дон Кихота», где его характер приобрел самостоятельную линию развития. Произошло это именно благодаря разработке сюжета, изложенного в главе «О том, как премудрый Санчо Панса вступил во владение своим островом и как он начал им управлять» (т. 2, гл. XLV)[94], которой занялись, и довольно успешно, французские драматурги.
Монополию на этот сюжет долгое время держала комедия Даниэля Герена де Бускаля[95] «Губернаторство Санчо Пансы» («Gouvemement de Sanche Pansa», 1641). Популярность ее на парижской сцене была такова, что, когда через семьдесят лет другой драматург, Флоран Картон Данкур[96], осмелился выступить с комедией на тот же сюжет — «Санчо Панса — губернатор» («Sancho Pança, Gouverneur», 1712), — критика не замедлила вынести ей суровый приговор: она «почти слово в слово комедия Герена де Бускаля»[97]. Но интерес к этому сюжету еще долго не угасал. В 1738 г. появляется бурлескная поэма мадам Левек (Lévêque, Louise, 1703–1743) «Санчо Панса — губернатор»[98], а в 1762-м началось поистине «триумфальное шествие» оперы-буфф А. Пуансине (Poinsinet, Antoine Alexandre Henri, 1735–1769) на музыку Ф. Филидора (Philidor, François-André Danican, 1726–1795) «Санчо Панса на своем острове»[99]. Либретто оперы, которая впервые была представлена в этом году труппой Итальянского театра (сначала дважды в Париже, затем в Фонтенбло), переиздавалось до конца XVIII в. не менее десяти раз в различных городах и странах — от Парижа до Санкт-Петербурга.
Нет сомнения, что Санчо-губернатор сыграл важнейшую роль в успешном театральном дебюте своего итальянского собрата на парижской сцене. Бертольдо — «что-то вроде Санчо Пансы, которому, ради смеха, предлагается увидеть себя в богатстве и величии» — сообщалось публике по поводу первой постановки интермедии «Бертольдо при дворе» («Bertholde à la cour») в 1753 г.[100]. Точно так же, с расчетом на узнавание представляла Бертольдо своим читателям «Bibliothèque universelle des Romans»: «герой этой повести есть нечто вроде Эзопа или Санчо Пансы»[101].
В эпоху Просвещения популярность сервантесовского сюжета о губернаторстве Санчо Пансы порождала его новые версии. По одной из них герой даже превращался из губернатора собственного острова в «американского законодателя» («législateur en Amérique»), автора (вместе с «добродушным Ричардом») Конституции[102]. В то же время с романом Сервантеса происходили метаморфозы другого рода, обусловленные, напротив, его глубинной связью с народной литературой. Именно эту связь пытались отразить многочисленные интерпретации «Дон Кихота» в XVIII в. Наиболее заметной в этом ряду была версия немецкого просветителя К. М. Виланда (Wieland, Christoph Martin, 1733–1813), в которой роман Сервантеса ни разу даже не упоминался[103]. Знаменательно, что приключения дона Сильвио ди Розальво получили тем не менее в русском переводе название «Новый Дон Кишот»[104].
Виланд проявил известное новаторство в использовании приемов народной литературы, например использовав усиление типологических признаков героев. Особенно ярко это проявилось в описании внешности донны Мергелины, на которой тетушка дона Сильвио вознамерилась женить своего племянника. Созданный им довольно пространный гротескно-физиологический портрет «невесты» (этого «гнуснейшего животного») имеет характерный заголовок: «Картина во вкусе Остада»[105]. Описание, построенное согласно известному канону (лоб, рот, нос, губы, зубы, волосы, руки, ноги и т. д.), расцвечено лавиной невероятных подробностей, но что «должно было помрачить все сии красоты, то были груди» и т. д.[106] Разумеется, в «картине» заметно влияние Рабле — этого, кстати, Виланд и не скрывает, ссылаясь в предисловии на «Гаргантюа и Пантагрюэля» как на образец, в котором «истина сказывается со смехом»[107]; в книге есть также напоминание о родственной связи «Гаргантюа» и «Маркольфа»[108]. Все эти знаки должны были указывать читателю путь к типологической галерее замечательных образцов комического гротеска — Эзоп, Маркольф со своей женой, Гаргантюа, Бертольдо и др., — среди которых портрет донны Мергелины претендовал занять свое законное место.
Следует отметить, что моделирование «архетипических уродов» как одно из литературных увлечений эпохи Просвещения имело тенденцию к неумеренному многословию. Если оригинальные портреты Эзопа, Маркольфа или Бертольдо занимали не более одной страницы малого формата, то «Картина во вкусе Остада» еле умещается на десяти. То же можно сказать о просветительских версиях «Бертольдо», где описанию героя отводится уже не одна страница, зато острота народного юмора явно утрачивается[109].
Вопрос о соотношении «внешнего» и «внутреннего», внешнего уродства и внутреннего богатства в то время занимал многих. Возникая на страницах книг и журналов, в частной переписке и разговорах в модных парижских салонах, чаще всего он решался в духе времени — исходя из просветительской веры в безграничные возможности Разума. Хотя идеи философов, их тонкие интуиции, тиражируясь, неизбежно упрощались, они не становились от этого менее привлекательными для широкой публики. Мысль о том, что за грубостью языка и одежды, безобразным внешним видом или низким социальным положением может быть скрыто настоящее сокровище — Разум, который уравнивает всех[110], — конечно же была соблазнительна. Отсюда — множество псевдожизненных сценариев, в которых герой с помощью различных ухищрений достигает своего «законного счастья»[111]. Не удивительно, что в XVIII в. французские переделки популярного итальянского романа в полной мере отдали дань этим представлениям.