— Проснись! Проснись! Проснись! — кричал, молил Михаил, давил, мял ее грудь ладонями, заставлял дышать.
Наконец и она закашляла.
Михаил Ярославич подхватил ее на руки и, не подняв, а лишь сжав под лопатки так, что ноги ее безжизненно волочились по полу, подтянул к оконнице.
— Что ты, князь, что ты?.. — простонала она сквозь кашель, видно уж не желая просыпаться для жизни.
— Горим, Анна! Пожар!
— Где? Что?..
Но разум вернулся к княгине быстрее, чем силы.
— Пропали! — отчаялась она, всем телом клонясь опуститься наземь. Михаил Ярославич с трудом удержал в руках тяжелое, обезволенное бабье тело.
— Ну, нюня!.. — попробовал он было шуткой подбодрить жену, но она только кашляла и сквозь кашель всхлипывала и вскрикивала все жальчее и безнадежней.
— Прыгай! — подтолкнул он Анну к окну.
— Нет! — закричала она.
— Прыгай, говорю!
— Дите, Миша!
— Бог спасет!
— Ай, не могу!
— Прыгай!
— Убьюсь!
— Прыгай! — бешено закричал Михаил и наотмашь ударил жену по щеке.
Иного спасения не было.
Княгинины покои располагались в третьем теремном поясе дворца — на самом верху. Ниже по одну сторону шли комната княгини Ксении Юрьевны (по счастью, в эту ночь она во дворце отсутствовала, ранее отъехав на моления во Владимир), по другую — гридница да Князева опочивальня. Еще ниже, разбежавшись вширь, опять же на высоких взмостьях с подклетями стояло как бы само основание дома с девичьими, людскими сенями, со многими иными клетями для разных хозяйских нужд и челяди. Но и это было еще не все, потому как со всех сторон к княжескому дворцу прилепились, срубленные в разное время и для разных целей, прирубы. В иных жили дворские, в иных хранились запасы… Одним словом, прыгать было смертельно опасно. Даже, предположим, благополучно скатившись с крыши на крышу, неведомо было, какой кол или бревно ждали во тьме на земле… Однако иного выхода не было.
— Ну, прыгай же, Аня. Милостив Бог.
— Прости мне за все, Михаил, — сдержав кашель, тихо сказала она и на миг припала к груди мужа.
Тяжело (шел уже пятый месяц, как она понесла) Анна протиснулась, сквозь узкую оконную прорубь. Оперлась ногами на долбленый дождевой слив, обернулась лицом к улице и, осенив себя крестным знамением, просто шагнула вниз.
Сзади раздался треск, и спину Михаила Ярославича опалило несносным жаром: дверь занялась огнем.
Помедлив еще немного и собравшись с духом, Михаил Ярославич выкинулся через окно следом за Анной.
Кого потом ни пытали, никто не знал, как случился пожар. Да и спросить было некого — кто мог бы ответить, сгорели. А сторожа, каких немало ходило во всякую ночь вокруг Князева дома, твердили одно: пыхнуло разом. Так в летний день сгорает сухое дерево, подожженное внезапной, единой молнией.
В било-то ударили лишь тогда, когда сам князь Михаил Ярославич — босый, в обгоревшем ночном чехле — появился вдруг перед ополоумевшими от ужаса сторожами. И тут же обрушилась крытая липовой чешуей кровля княгинина терема. Двор озарился слепящим светом. Выбросив клубы дыма, вольный огонь потянулся в черное небо высокими горящими языками. Дворец сгорел изнутри. И, главное, из многочисленной княжеской челяди никто не спасся, точно двери подперли снаружи-Когда собрался народ, спасать уже было нечего. Горели прирубы, одрины, медуши… да все, что было округ. Последней занялась стоявшая вдалеке голубятня. Благо еще, обособленность княжеского двора и безветрие не позволили пожару перекинуться на остальной город.
Голосили, ахали бабы, мужики бесполезно топтались на месте, не смея подступиться к огню. Михаил Ярославич в нагольной шубе, наброшенной ему на плечи чужой рукой, безмолвно и одиноко глядел на пожарище, в огне которого сгорало достояние всей Твери, скопленное долгими годами усилий и бережливости.
Выслушав Тимохин доклад, Ефрем слегка попенял ему за то, что тот не разбудил его раньше. Про монаха прослушал вполуха: больно уж на душе было радостно и светло. Вскочил на празднично убранного коня, велел поднять древки и распустить тверские знамена. К Твери шли бойкой, веселой рысью, будто и у коней не было никакой усталости от длительного пути.
Сердце Ефрема пело. Он бы и сам запел, кабы пришли на ум складные для пения слова. Каждый миг приближал его встречу с князем, по которому, оказывается, он соскучился не менее, чем по Насте, а желание по Насте было так велико, что он уже сомневался, дождется ли ночи. А еще малые детки Домка и Глебка, которых, по совести, он и вовсе не помнил, настолько они были малы и несмышлены, когда Ефрем их видел в последний раз…
И вот уж последний взгорок, последняя рощица, а за нею Волга и матушка-Тверь, купола ее церквей, Отроча да великого Спаса. Мало что есть в жизни мужчины более радостного, нежели чем возвращение домой из похода.
Напозади еще веселились, задоря себя и друг друга перед встречей с любимыми, что-то кричали, а напереди уже смолкли. Морды коней тех, кто шел позади, налезали на крупы передних, тыкались в спины всадников, неотрывно глядевших на город. Над городом вместе с последним дымом зависли скорбь и печаль. С высокого берега издали было видно черное горелое пепелище на том месте, где стоял Князев терем.
«Настена?.. Князь?.. Дети?..»
Не у одного Ефрема перехватило горло. Но у него перехватило так, что он не сразу смог выговорить слова.
— Слышь, Тимоха… ты мне монаха того достань. Хоть до Москвы дойди, слышишь?
Кряжев ничего не сказал в ответ. Только зубами скрипнул и повернул свою горсть обратно.
Однако как ни искали, заглядывая во все обители, что встречались им на пути, монаха они не нашли.
Есть, к сожалению, видимая тщетность и в том, что, по счастью, все же не тщетно: всякого в его Судный день настигнет кара его. Но как ни унырливо в мире зло, а все же не след, полагаясь только на Божий Суд, оставлять его без борьбы безнаказанным. Иначе стоит ли ему и противиться?..
Ибо сказал Исайя: «Горе тем, которые зло называют добром и добро злом, тьму почитают светом и свет тьмою, горькое почитают сладким и сладкое горьким…»
5
Всему, чего достиг в своей жизни (а достиг он немалого), Даниил Александрович был обязан терпению. Казалось бы, не было более горького пасынка у судьбы, чем он, однако же ныне, в зрелые лета, без зависти глядел он на бывших ее любимцев. Да и где они теперь? В живых-то остался один Андрей, да и тот стал хлипче собственной тени…
Главным несчастьем жизни Даниила должно было стать само его рождение на этот свет. Он был поскребышем последнего старого семени Александра Ярославича Невского. Матушка Александра Брячиславна, благополучно принесшая до него четверых детей, рожая последнего, заболела горячкой и померла. Батюшку он тоже узнать не успел — тот захворал по дороге из Сарая и, много потрудившись за землю русскую, как сказывали про него, умер в волжском Городце, не дождавшись и первого пострига своего младшего сына. В ту осень одна тысяча двести шестьдесят третьего года Даниилу не исполнилось и трех лет. Впрочем, умирая, Александр Ярославич был милостив равно ко всем сыновьям: простил строптивость старшему Василию и вернул его из Суздальской земли, где он сидел в нахлебниках без удела у дяди Андрея Ярославича, вновь на Новгород; любимцу Дмитрию, разумеется, отписал дедову отчину — славный Переяславль с богатой землею; Андрея, что был не намного старше Даниила, оставил на Городце; но и о нем, поскребыше, вспомнил — наделил-таки неважным московским уделишком. Хотя еще долгие, самые горькие годы пришлось ему пребывать у брата в приживалах на Городце, прежде чем тот согласился отпустить его на Москву. Впрочем, теперь Даниил Александрович не роптал, признавая, что именно эти тринадцать лет, прожитые у брата, научили его долготерпению. Хотя вспоминать о них не любил.
С тех еще лет вовсе не приязнь и любовь жили в его сердце по отношению к Андрею, но страх и скрытая ненависть. Даже своей хромотой и той Даниил был обязан брату.