— Ох! — охнули разом тысячи.
Перед оскаленной мордой жеребца, когда татарину оставалось лишь ткнуть копьем, Ефрем вдруг отдал кобылке поводья, и та не по-лошажьи, а как-то по-заячьи прыгнула в сторону. Нукер пронесся мимо… Но тут же развернул жеребца и вновь пошел на Ефрема. Правда, теперь он шел Ефрему не в лоб, а обходил его лошадь сзади. Ефрем же, потеряв поводья, казалось, не мог управиться с лошаденкой и оставался совсем беззащитным. Не более чем с пяти сажен, коротко взвизгнув, нукер послал копье в его неприкрытую спину. Как миновало оно Ефрема, никто не понял. Ветром упал он с лошади и успел откатиться — кобылка с пробитой шеей замертво рухнула, где стояла.
— Ах! — вырвался общий ликующий вздох оттого, что малый снова остался жив и зрелище не кончалось.
А татарин уже не спеша, сдерживая коня, наезжал на Ефрема, который отступал, пятясь и прикрываясь щитом.
Взломав щит, взявший все же удар, сабля на излете упала на уключную кость.
— Эха… — скривился Тверитин, услышав, как ломится кость под ударом. Скосил глаза и увидел, как вздымилось покуда бескровное, белое на разрубе мясо.
Щит рука уже не держала, висела бессильно. Пора было и помирать.
Но когда в новом заходе ордынец пошел на Ефрема, тот, не дожидаясь смерти, что есть силы бросил меч здоровой рукой прямо в морду коня. Обезумев от боли, будто сунулся в огонь, конь взвился и скинул наземь не ожидавшего того седока… Подняться ордынцу Ефрем не дал. В кособоком, прыжке он упал на него, придавил грудь и, выхватив засапожник, ткнул им в открытую, напрягшуюся всеми жилами шею татарина…
Когда подбежали, татарин еще хрипел, закатив глаза и пуская губами розовые, как и у православных, кровавые пузыри. Прежде чем его унести, ростовцы подождали, пока он доскребет ногами последние шаги по земле. Удар оказался точным — мучился татарин недолго.
Тверитина взяли тверичи.
— Живой? — подскакал навстречу Помога Андреич.
— Дышить!
— Живой я! — сказал Ефрем.
— Что ж ты, так тебя так, князю не повинился? — рассердился Помога.
— Так боялся…
— Гля-ко, какой пугливый! — изумился воевода, и вокруг засмеялись. — Князь велел — живи! Помогай тебе Бог. — Помога Андреич огрел коня и скоро поскакал к Михаилу.
5
Игнаха очнулся от холода. Скинул с себя ломаные березовые ветки, под которыми, оказывается, спал. «Зачем это? — подумал он. — Тепла от них никакого, а царапают не хуже чертей…» По-стариковски кряхтя, выбрался из неглубокой ямы, вырытой зверем для недолгой отлежки. Сильно, так что не наступить, болела нога. Не отходя от места ночлега, Игнаха справил нужду, высморкался под ноги темными, кровавыми сгустками. В чистых ноздрях тут же остро и горько запахло лесной прелью и близкой гарью. И сразу вспомнилось, что случилось вчера…
С утра всем двором они пошли в луга у Десны на покос и до полдня ворошили сено, сгребали его в копенки, а потом метали стога. Один стог получился большой, как изба. Но вначале, когда стог только стал чуть поболе копенки, отец поставил Игнаху наверх, чтобы там, наверху, он принимал, укладывал и приминал навильники сена, которые снизу подавали ему родители. Мамка, по слабости или жалея его, на вилах сена давала клок, отец же, напротив, накручивал такие охапки, что рук обхватить не хватало.
Пока не приморился совсем, Игнахе было весело наверху. Душистая травяная пыль лезла в нос, в глаза, налипала на потную кожу, но с каждым навильником, вроде бы медленно и незаметно, стог становился выше, и вместе с ним над мамкой и отцом рос Игнаха. Сестренка Фрося, с головкой в белой косынке и в белой же посконной рубахе, малыми деревянными грабельками тоже сбивавшая сено, со стога вовсе казалась маленькой перевалистой утицей. Поначалу-то, прыгая на упружистом, колком сене, Игнаха дразнил ее, звал к себе, а она и вправду запросилась к нему, заревела — и тятька пообещал перетянуть его поперек седелки лозой, как закончат работу и он ужо спустится. Конечно, Игнаха отстал от сестры. Да и некогда стало — вил-то у матери с отцом двое, а рук еще — больше — ему только успевай поворачиваться, а чуть промедлишь, зевнешь или зачихаешь от сладкой пыли, уж тычут снизу сразу обе охапки, не знаешь, какую вперед хватать. Мамкину схватишь — значит, ленив, а тятькину схватишь — мамку жалко. Пока с тятькиной-то охапкой управишься, сколько она так с вилами-то поднятыми вверх простоит! А мать с отцом уж не смеются, не говорят ни про что — только мечут. Фроське одной хорошо: заснула себе в теньке и даже есть не просит…
И то: протянули с сеном! Иные уж сенники под стрехи забили, а тут со дня на день, того и гляди, дожди полоснут… Отец в этот год вместо поля пристрастился к охоте. Чуть свет — бежит в лес силки проверять. А что в тех силках! Одни только зайцы, и те без нагула, не набравшие жира. Косулю, правда, как-то добыл, вот сладкое мясо! Мать вечно ему говорит: охота дело удачное, от счастья зависит, а лучше, говорит, вначале поле убрать ко времени, муки на хлеб намолоть да сена на зиму напасти, чтобы корове жрать чего было, а силки-то ставить — дело нехитрое, можно и зимой заниматься, как другие-то мужики. Только ведь с отцом не поспоришь…
Игнашка совсем очумел от работы, пот глаза застит, всему телу колко от сена и щекотно, а отец молчит да вилы с сеном сует. Знает, что промешкал, теперь дождя боится — торопится…
Вот тут и увидел Игнашка верховых на деревне. Сначала подумал — причудилось, уж больно их было много, столько-то и не видал никогда! Хотел было перекреститься, да руки охапку держали. А здесь и шум услышался…
— Чего там, Игнаха? — спросил отец.
Игнашка и сам не знал, почему ответил так, как ответил:
— Татары! — закричал он и как был, с охапкой в руках, скатился со стога.
А от деревни уже скакали к реке.
— А-а-а!.. — заметалась вокруг стога мать.
— К лесу, к лесу бегите! — закричал что есть силы отец.
Мать схватила спящую Фроську, прижала ее к груди и неловко, тяжело побежала. Отец большими скачками, не выпуская из рук вил, кинулся следом. Скатываясь со стога, Игнаха подвернул ногу и теперь, подвывая от страха и боли, ковылял позади.
— Да скорей ты, черт! — обернулся отец.
— Не могу! Ногу больно!.. — непритворно захныкал Игнашка.
— Ах, кат!.. — выругался Романец, вернулся к Игнахе, кинул вилы на землю и, подобно тому, как из леса нес на плечах косулю, закинул сына животом поперек мощной шеи, нагнулся за вилами и побежал, придерживая Игнаху одной рукой.
Впереди кричала от страха проснувшаяся Фроська у матери на руках.
— Да не орет пусть, скажи!.. — задышливо прохрипел отец, догнав мать.
— Не добегу я, Роман!
— Беги!..
Они бежали к лесу от реки через покос и дальше вдоль деревенской обжи, огороженной тыном. Зеленой густой стеной спасительный лес стоял рядом, всего в ста саженях от края обжи. Даже малые дети, не говоря уж про таких, как Игнаха (а ему исполнилось десять), знали, что татары не любят густых деревьев.
От тех, что скакали к реке и которых увидел Игнаха, они бы еще ушли, однако через обжу, засеянную густой, низкорослой пшеницей, маленький, как показалось Игнахе, на маленькой же лошадке, в меховом малахае, скалясь веселой мордой, наперерез им мчался еще один…
Видно, отец все-таки обогнал татарина. Успел донести сына до первой ямины. Последнее, что помнил Игнаха, как отец, свалив его с шеи в яму, молча замахнулся вдруг кулаком…
Игнаха ощупал ногу. Ступня, конечно, опухла, но через боль, одним носком, ступать было можно. Лапоть с ноги он скинул, снял и вязаное копытце[30], поддернул порты и, ломясь сквозь густой подлесок, пошел к деревне.
Там, где еще вчера стояла деревня, дымили, догорая, кострища. Семь кострищ — по числу деревенских изб, не считая житниц, сенников да хлевов, уже отгоревших. Дым стелился белым туманом над обжей, как пар над рекой, не поднимаясь к небу, обещавшему дождь. Пока Игнаха стоял с краю леса, оглядывая пожарище и боясь к нему подойти, дождь как раз и закапал, но меленький, слабый, такой, что в летний день и пыль не прибьет.