Вот в чем истинное проклятие русской жизни: сами основы ее зависят от чужого благорасположения!
И все-таки верил Михаил Ярославич, что и козни Александровичей, и татарская прихоть в воле Того, в чьей руце весь мир. И, полагаясь на Его вышнюю волю, не преступая обычая, он готов был ждать, сколько бы ни потребовалось, пока Господь отметит его молитвы и стремления…
Радость князю оттого, что Аннушка понесла, и правда была великая. Только покоя на сердце не было, как не было никогда.
Тревога и неизбежные мысли, одна тяжелей другой, не оставляли его и в те минуты, когда, затворившись от дел в княгининой светлице и бережно опустив голову на женин живот, Михаил Ярославич слушал, как бьется к нему его первенец.
«Куда ты, милый?.. пошто торопишься? И ты чашу жизни испьешь до дна. А ну как и тебе горьким покажется то питье?.. Прости мне, Господи, слабость мою…»
3
Не много знал милостей в жизни Игнашка, однако зачем-то судьба хранила и его. Пусть за то долгое время, что прошло с памятного лета, как остался один, он ничего не приобрел, но мало и потерял. Может, лишь имя, данное ему при крещении, имя, каким кликали его мамка с тятькой. Теперь он и сам не помнил его, отзываясь на приставшее к нему отчего-то отцовское прозвище Романец[65].
Первый год в Чернигове был тяжек для Романца. Так тяжек, что неведомо как и выжил.
Поселился он в пустой избенке на окраине окольного города, выросшего за пределами стен детинца из посадов почти на самом берегу речки Стрижень. В тот год много домов стояли пустыми: кого татары побили, кто помер, кто убежал на север. Оставшиеся жители сильно нуждались и бедствовали. В первой половине зимы мор пришел и на людей, и на скот.
Заболевшие помирали скоро. Смертный недуг не знал различий между бедными и богатыми, хватал всякого без разбора и в домах, и на улицах, и в церквах, и не было от него спасения. Стукнет вдруг человеку под грудь или в лопатку будто рогатиной, спустя день вздует железу под скулой, под мышкой, на шее или в паху, и уж повалит его в жар и трясцу. В три дня вся сила у того человека с холодным потом да с кровавой харкотиной из тела исходит. Иные не успевали и к смерти приуготовиться…
Мертвых к церквам ежедневно и еженощно свозили десятками. Священники зараз служили одно отпевание многим. Монастырские плотники для спеху корсты[66] рубили обширные, в гробы клали не по одному покойному, а, бывало, и целыми семьями. А все равно, как ни напасались, гробов не хватало, стали уж хоронить без гробов в общих скудельницах. Сколь ни обилен Божьими храмами город Чернигов, но к весне на прежних погостах возле церквей не было уже места усопшим, пришлось новую землю отводить под могилы вдалеке от церковных колоколов. Сам епископ черниговский владыка Ефимий, освещая ее, под плач и рыдания горожан молил Господа о милосердии.
Тела же павших животных сволакивали подалее от домов, но не дальше речки Стрижень. Далее волочь сил не хватало. Так что берег был полон промерзшими тушами околевших коров, лошадей и овец со вздутыми, протухшими от болезни брюхами. Есть их было нельзя. Хоть Романец однажды попробовал пропечь на огне отрезанный им от коровьей ноги мерзлый ломоть, сам чуть было не околел. Три дня из него кровавый, пенный понос хлестал. Однако отошел и, сколько ни щупал себя потом, выступивших вдруг страшных желез не приметил. Моровая зараза Романца отчего-то не тронула, хотя и он мог вполне помереть той зимой, но не от болезни, обходившей его стороной, а от обычного голода. Выжил он тем, что в самую голодную пору прирезал на мясо Евдохина кобеля. Тот серый кобель увязался за Романцом, когда он тронулся из деревни в Чернигов, где скотский падеж отчего-то не коснулся кошек, свиней и собак. Бесхозяйных псов в ту зиму развелось особенно много. Целыми днями псы пировали на берегу Стриженя, грызли мерзлую падаль, дрались и правили свои скорые свадьбы.
С утра Романцов кобель отправлялся на промысел, но к ночи непременно возвращался в избу. Спали они — Романец и кобель — по давней привычке рядом, грея друг дружку боками. Спать с псом было тепло. Дышал он жарко, а в пазухах под передними лапами и на брюхе, возле жесткого кобелиного корня, было и вовсе жарко. Однако голод оказался столь жесток, что однажды Романец решил прирезать лосного от жира, нагулявшего тело на падали пса. Правда, сделать это оказалось непросто: от нехватки еды силы из рук ушли, а без сил и страх перед клыкастым, разъевшимся и уж отведавшим человечины кобелем вернулся к Игнахе. Впрочем, долго Романец сомнениями не терзался, и в ближайшую из ночей, дождавшись, пока пес как следует разоспится, он, будто бы по нужде, осторожно поднялся, во тьме нащупал заранее приготовленные им все те же тятькины вилы, поднял их обеими руками на уровень глаз и со всей возможной силой обрушил удар под ноги, туда, где, свернувшись жарким клубком, лежал пес. Кобель от неожиданности удара и боли сначала взвизгнул, затем перекатисто коротко рыкнул и клацнул зубами у самой ноги Романца, опалив ее влажным дыханием. С натугой выдернув из его тела вилы, Романец тут же ударил наугад еще раз и бил так долго, покуда пес совсем не затих.
Наутро он снял с кобеля дырявую, истыканную вилами, негодную шкуру, а мясо крепко просолил желтой искристой солью, давно найденной им за божницей. Избу, видать, покидали в спешке и кое-чего из потребного не забрали. Так, он нашел в темной клети припрятанную под ветошью кадь, почти полную ржаной мукой, да полотняный узелок с солью. Соли оказалось почти на два его кулака. Богатство изрядное. Да все ведь съедается. Вот как осталось муки в той кади на донышке, он и прибил кобеля. Впрочем, мяса в кобеле Романец обнаружил гораздо меньше, чем рассчитывал обнаружить, и было оно довольно жестко зубам. Тогда же, разохотившись, забил он еще и сучонку на берегу, подманив ее кобелиной требухой. На этой собачатине и дотянул до весны.
Весной же Романец наладился побираться, с утра отправляясь либо к Южным воротам каменного детинца, либо на торг возле Пятничной церкви, стоявшей на верху укатистого холма, либо на мощеную площадь перед Благовещенским собором.
К Пасхе, случившейся в тот год, впрочем, довольно поздно, мор прекратился. Но последствия его оказались ужасны. И в будни, и в пятничные торговые дни, и в воскресные улицы города оставались равно пустыми. Не было уж и в Чернигове той людности и того обилья, какое застал Романец еще по осени. И это несмотря на то, что летом через город прошли татары.
Пережившие жуткую зиму редкие люди были бледны и немощны, по улицам передвигались скорбно и одиноко, от въевшегося в души страха перед заразой все еще сторонились друг друга.
Но странное дело: потеряв близких, настрадавшись сердцем, люди не стали жестче, злее или скупее, напротив, глядя на сироту-ребятенка, в драном, видать, с отцова плеча кожушке, жалели его, умилялись ему и подавали охотно.
Правда, еды Романцу все равно не хватало. Так уж, видно, устроено в этом мире — чем меньше остается зажитных, тем больше появляется нищих. И хотя зажитные становятся милостивее, однако всех нищих уже накормить не могут. Так что порой Романцу выпадали такие несчастные дни, когда и единой хлебной коркой приходилось довольствоваться. Одно утешало — стало тепло и из земли полезла всякая зелень: и крапива, и дикий сладкий чеснок, и гусиная кашка. Хоть весь день мели ту траву в зеленую душистую жвачку. Правда, сытней в животе от этой жвачки не делалось, а только пуще бежала слюна. Но так уж налажена жизнь, что и мучения когда-никогда кончаются. Кончились они и для Романца.
По счастливому случаю однажды позвал его за собой монах. И на многие годы жизнь его благополучно определилась — он стал подпаском, а затем и скотником на хозяйском подворье черниговского Елецкого монастыря.
Брат Григорий, тот монах, что и привел Романца в монастырь, занялся было его наставлением, однако со временем, умаявшись в том занятии, плюнул в огорчении от невозможности проникнуть в темную, одичавшую душу отрока. И слабого отклика на Божии истины не нашел он в той сиротской душе. Хотя, повторяя за братом Григорием, со слуха, Романец кое-как затвердил некоторые из непременных молитв, Символ Веры и десять заповедей Закона Божия, слова их не трогали его сердца и, не касаясь, проходили мимо его ума. «Всякому по плечу то бремя, которое ему по плечу», — решил брат Григорий и отступился от Романца.