Понятно, что всякий князь, коли он чувствует силу, над другим хочет встать — и он, Михаил, таков. Вопрос лишь в том: для чего? Вон князь-то Андрей возвысился, а теперь и сам не поймет, пошто ему это понадобилось. К стяжательству душа не лежит, на великое подняться — нет ни ума, ни духа, даже злобу и ту всю в себе исчерпал. Как бешеный, но уже обессилевший пес, и рад бы кого укусить, да уж скулы свело…
Теперь новый грядет Навуходоносор! И будет он почище прежнего, больно уж у него руки загребистые.
Третий десяток, лет будто проклятьем висит над русской землей род Александров, и не видно конца и краю тому проклятью. Что за породу он по себе оставил? За какие грехи Бог его наказал сыновьями, для которых само родство — первый повод к взаимной ненависти? Неужели так сильны их вожделения, что они ни крови родной не слышат и ни совести в душе, ни Господа на небесах не боятся? Кто остановит их, кроме Господа? Неужели так неизмеримо велики наши грехи перед Ним, что Он, милосердный, не найдет для нас милости и не освободит Русь от несчастливой, гибельной власти Александрова рода?..
От века шел кровавый спор за власть между родами Ольговичей и Рюриковичей. Однако в самих родах соблюдался древний обычай подчиняться старейшему. Впрочем, случалось уже — нарушался обычай. Но за то Господь всегда и карал отступников, и даже потомки их долго еще несли те грехи на себе. Не за те ли грехи Бог на нас и самих поганых навел?..
По грехам платим, и не след грешить наново. И ради благого дела не след нарушать обычаев, ибо то, что кажется нам во благо, пойдет во вред. Но знал Михаил и другое: если вокняжится Даниил, то на века продлится тяжкая для Руси, корыстная и темноумная власть. Безволен, робок и бездетен Иван — Дмитриев сын; золотушен и поврежден рассудком Борис — сын Андрея; однако обилен сынами выводок Даниила. Если он станет великим князем, уже по праву и обычаю наследуя отцу, сыны его, и сыны сынов его, и сыны их сынов не отдадут, не выпустят воли из рук до тех пор, покуда последний отпрыск Александрова семени сам не возрыдает над растоптанной, растерзанной Русью и, оглянувшись назад, ужаснется неисчислимыми бедами и упрекнет, не простит его, Михаила, который мог остановить эту власть… Но разве есть у человека мудрость, разум и мужество, чтобы противиться Господу?
Взошел тверской князь в дневную пору, когда и всякому-то человеку вдруг да покажется: сил у него так много, что он любую ношу осилит.
Той осенью исполнилось Михаилу Ярославичу двадцать семь лет. Время, когда жизнь ложится надвое, и сколь прожил и сколь осталось, сколь сделал и сколь еще сделаешь, коли чего не успел — можно еще наверстать, коли чего задумал — можно и выполнить. Об эту пору человек вполне сознает себя человеком и либо принимает крест, который уж несет до конца, как бы он ни был тяжек, либо не принимает и уж волочится по жизни, подверженный всяким ветрам, без пути и дороги.
В последний год жизни (а умер он, Царствие ему Небесное, скоро после того, как словом своим сумел примирить непримиримое: Дмитрия и Андрея) владыка Симон особенно стал близок Михаилу Ярославичу. Многое из сердца своего открыл он молодому князю в святоучительных душевных беседах. Поверив в него и полюбив, многое передал в княжескую казну из того, что скопили тверские монастыри и церкви за годы его мудрого и рачительного епископства. Однако не то было главным, не то осталось в душе Михаила вечным, горящим следом. Когда епископ занедужил, он пожелал, чтобы помирать его отвезли в любимую, благословенную им Олешну. Но прежде, уже соборованный отцом Иваном, блаженно освященный елеем, он призвал к себе Михаила.
Вид старца был чист и светел, глаза добры и умильны, голос тих и прерывист до того, что Михаилу пришлось встать на колени, склониться к самым его губам, чтобы расслышать слова. Слова же умирающего тверского первосвященника были столь внезапны, высоки и одновременно ужасны, что Михаил даже подумал: владыка уже не в себе. Но взгляд его оставался ясен и тверд.
— Сила тебе дана, Михаил, — на смертном одре говорил ему старый Симон. — Стань новым Мономахом среди князей, взойди солнцем над нашей ночью. Не дай более поганым Русь сквернить, как они то полюбили. Не дай пропасть вере… Сила тебе дана, я ведаю. Но дух свой духом крепи, тогда пожнешь жизнь вечную… Здесь же, на земле, не жди блаженства — бремя одно, долготерпение и милосердие. Но сказано нам: возлюби ближнего своего как себя самого, ибо в том весь закон заключается… Тяжко тебе будет, тяжко… Но и тогда с пути верного не сворачивай — силу тебе дал Господь и на жизнь, и на смерть. На смерть-то, Михаил, бывает, силы поболе нужно…
Пока к смерти дойдешь, чашу жизни испьешь до дна. Ох, Михаил, горьким тебе покажется то питье, но и Христу губы не вином, а уксусом мазали, когда он за нас на кресте смерть принимал. Попомни: не славой просияешь, но муками… И не страшись… Ступай теперь. Дай перед Богом встать…
Михаил поднялся с колен, но оставить владыку Симона одного перед таинством, которого ждем всю жизнь, не успел. Задышливо, коротко всхлипнув, он умер, испустив дух. Кротко и благодарно умер. Хоть и не успел увидеть любезной ему Олешны. Синие помертвелые губы улыбались в белую бороду то ли еще Михаилу, то ли уже тому, Внешнему…
Тогда Михаил более напугался слов Симона, нежели чем принял их умом и сердцем. Но чем далее он жил, тем более понимал, что Симон был прав и нет у него иного пути, чем тот, что лежит перед ним, предназначенный лишь ему.
Много с той памятной светлой смерти владыки воды утекло, много чего случилось нового на земле, но однажды в сокровенный душевный миг Михаил ощутил ту силу, о которой когда-то говорил ему Симон. Ему даже показалось (да и кому так не кажется в дневную силу его зенита), что он сумеет остановить те бесконечные бедствия, что наполнили землю. Сумеет сплотить ее, хотя бы начнет собирать силы, способные противостоять этим бедствиям.
Так уж, видно, сложилось — пришло ему время не Тверью править, но Русью. И Михаил о том знал…
Да и не один он знал про то, а и другие догадывались. Слышал уже Михаил Ярославич разные подбивные, прельстительные речи и от своих бояр, и от чужих, и от князей некоторых, и от прочих людей. Редко кто из гостей впрямую ли, окольно ли о том не говорил. Новгородцы, чтоб сменить у себя посадника, на то его согласия спрашивают. Разумеется, льстят, однако не без дальнего умысла… Иван Переяславский слушает Даниила, а защиты от великого князя у Михаила просит. Да что говорить, сам хан Тохта за войском для себя гонцов к Михаилу прислал. Его позвал с собой на хана Ногая, а не иного кого…
Еще год назад Михаил Ярославич был уведомлен бывшим своим холопом и серебряных дел искусником Николкой Скудиным, осевшим при ханском дворце в Сарае, о скорых потрясениях в Орде. А несколько месяцев спустя прибежали в Тверь ханские гонцы с требованием к князю (изложенным, впрочем, в виде самоуничижительной просьбы) выставить войско, какое не жаль, дабы идти тому войску вместе с войском Тохты на Ногая.
Сам Михаил Ярославич от похода уклонился. Но войско послал изрядное. Даже коней подобрали в масть — одних гнедых, не говоря уж про то, что князь распорядился отобрать для похода лучших дружинников.
Истинно говорят: зла татарская честь. Пятый месяц о той войне не было ни слуху, ни духу. Будто канули они все: и Ногай, и Тохта, и даже Ефремка Тверитин, которого Михаил Ярославич поставил во главе войска… Вот еще что сидело в груди занозой!
От того, что происходило сейчас где-то там, на краю степи, зависело и то, куда и как дальше пойдет судьба не только тверского князя, но и всей русской земли.
То, что он оказался в союзниках самого Тохты, в будущем сулило Михаилу ханскую поддержку, без которой и при благоприятных обстоятельствах трудно было рассчитывать на великокняжеский стол. И это он понимал. Однако кто мог сказать наверное, что Тохта сумеет одолеть старого, но все еще могущественного хозяина Сурожского моря[64]? А если ака Ногай все же перехитрит Тохту? Что будет с ним, Михаилом, если к власти во всей Орде придет памятливый Ногай? Тогда уж не о владимирском столе придется думать, а о том, как тверской удержать!