То ли боясь без присмотра оставить Переяславль, то ли по какой иной причине Юрий хоронить отца не приехал.
Еще недавно сам сподобившись загадать отцу загадку, которую тот так и не отгадал, Иван, наверное впервые, у гроба неотрывно глядел на упокоившееся лицо родителя, словно пытаясь проникнуть в великую тайну его преждевременной смерти. Тайну, которую ему предстояло разгадывать целую жизнь.
Шел одна тысяча триста третий год. Открывшись небесным знамением, новый век сулил неведомые и ужасные потрясения. Скорбь на Москве стояла великая. И грядущее было дико.
6
— «Батюшка, а батюшка, дозволь княжат ловчих взять на охоту!» — просит Иван у Даниила Лександрыча. «Каких княжат?» — Даниил-то Лександрыч любопытствует. «Моих, чай, батюшка», — Иван ему отвечает… — Покрывая застолье густым, как волосы в его бороде, голосом, боярин Акинф Ботря[77] с серьезным видом рассказывает московскую байку. — «А коли ловчие-то твои, пошто ж ты у меня дозволения просишь?» — спрашивает у Ивана князь. «А ну как, батюшка, они и тебе понадобятся?..»
Смех скрадывает последние слова боярина.
Довольный весельем, шевеля бровями и быстро взглядывая на князя, Акинф замечает:
— Во как приязнь-то родительскую заслуживают!..
Обеими руками он оглаживает окладистую иссиня-черную, вольно и пышно упавшую на грудь бородищу.
— А Юрий-то, говорят, не таков? — то ли спрашивает, то ли доказывает Святослав Яловег.
— Зело сильно разнятся! — важно подтверждает Акинф, со значением подняв большой корявый палец с черным перстнем, но тут же и опровергает себя, решительно свидетельствуя: — Хотя оба вороны.
— А как думаешь, Акинф Ботрич, промеж собой-то скоро они размирятся? — не отстает Яловег от боярина, а тому, видать, только того и надобно: любит Акинф почтение.
— Нет, — помедлив, с сомнением качает он большой головой. — Хоть и псы они, а покуда, поди, не полаются. Я так думаю, а там кто их ведает… — Акинф беспокойно подвинулся и обратился к князю, глядевшему молча то ли на него, то ли мимо: — Юрий хоть и кичится своим старшинством, а без Ивана шагу не делает. Тот всему закавыка, слышь, Михаил Ярославич?
— Не глухой, слышу… — отвечает Михаил Ярославич, но глаз с точки не переводит, и по глазам его видно, что думает он о другом. — Да псами-то их, Акинф Ботрич, боле при мне не кличь. Они мне племянники… — И умолкает отсутствующе, будто его и нет на этом пиру.
Акинф обиженно умолкает. Лишь пуще шевелит бровями, что грозными пиками раскинулись над глазами в разные стороны.
Большой боярин Акинф Ботря по прозвищу Великий, по смерти Даниила Александровича вдрызг рассорившись с молодым Иваном, пришел на Тверь почти год назад. Иван отчего-то, видно, за громогласность и своевольный норов, невзлюбил Ботрю, ведавшего при отце многими доходными путями. Как водится, он всячески начал его задвигать, отставляя от дел и советов. А вместо него приветил нового милостника — боярина Родиона Несторовича.
Этот Родион Несторович и без того был богат. Пришел он в Москву то ли из Чернигова, то ли из Киева лет пять тому назад с изрядной дружиной, более чем в полторы тысячи всадников. Но, видно, и как-то иначе сумел отличиться перед Иваном новый боярин — больно уж резко, вопреки московским обычаям, возвысился он над другими.
Будучи человеком гордым и даже заносчивым, Акинф обиды и унижения терпеть не стал. Он открыто, как это водится, полаялся с Родионом Несторовичем, затем — опять же как водится — поклонился князю, хотя не сдержался, и его попрекнул презрением к отцовскому благочестию, и собрался уж было со всем двором, дружиной и челядью покинуть Москву, но не успел. В нарушение всех честных договоров Иван решил удержать его силой да еще и наказать, якобы за измену.
Где это видано, чтобы князь свободного человека силой удерживал? В каких это грамотах писано, что боярин не волен сам выбирать себе князя, ежели прежний перестал держать его, как положено? Смерд и тот волен, если он не обельный холоп[78], искать себе хозяина по душе…
Благо нашлись добрые люди, предупредили Акинфа о злоумышлении. Пришлось ему с кровью из Москвы выбиваться. Вывел лишь старших сыновей — Бориса и Федора — и малую часть дружины, всего человек полтораста. Да не то жаль, что в Тверь прибежал гол как сокол, а то, что в отбитом москвичами обозе осталась молодая жена Акинфа и последний, грудной еще сын.
Жену, сказывали, насильно постригли в монахини, а сына Мишаню отдали в челядинскую на княжьем дворе. Такого Акинф простить не мог. Со всей злобой, на какую способна душа, он жадно надеялся когда-нибудь отомстить обидчикам с помощью тверского князя. Затем к нему и пришел, оттого и не упускал случая поклепать на московских князей, все уши Михаилу пропел про ненависть, какую с тех пор, как умер их батюшка, оставив без права наследования великого княжения, лелеют к нему братья Даниловичи.
«Да, батюшка-то их сильно обезнадежил. Только при чем же здесь я?..» Все понимает Михаил Ярославич, знает, как клянут его теперь на Москве, однако, покуда он с московскими племянниками держит мир, не пристало ему за общим столом хаять их за глаза. Или слушать, как другие их хают при нем, что в общем-то одно и то же. Да и устал он от боярских наветов, а особенно от Акинфовых. У злобы известно какая мера: чего ни скажи — все мало кажется…
— А так ли у нас говорили, Акинф Ботрич, что Князев терем, мол, по московской указке пожгли? — полюбопытствовал кто-то неосмотрительно.
Во-первых, спросить о таком у Ботри все равно что сухих веток в костер подбросить, во-вторых, о том пожаре уж думать забыли, а в-третьих, князь не любил, когда о нем поминали.
Акинф оживился, потянулся одной рукой за чашей, другой начал вытирать сальные, влажные губы, при этом важно закивал головой, обещая поведать чрезвычайное и спеша протолкнуть через горло обильный мясной кусок.
— Ум… эм… — Густо-утробно пробурчал он и начал было глаголить при полном внимании: — Вестимо, оне! Однако то не Юрий пожегщика посылал, а Ванька, ну, Иван то бишь, — поправился Акинф, быстро взглянув на князя, — Он, змей ядомудрый, удумал то…
— Доказано? — усмехнулся Михаил Ярославич.
— Не доказано, а чую я! — будто озлившись, выкрикнул Акинф. — Более некому!..
— Не уму ты ныне подвержен, Акинф Ботрич, а злобе. Молчи! — махнув рукой, оборвал его Михаил Ярославич и обратился к боярам: — Что это, бояре, вы все про Москву любопытствуете? Чай, мы на Твери живем. И нынче у нас не Тризна, а пир во крещение младенца Василия, — пошутил он и, весело взглянув на жену, сидевшую от него по левую руку, будто бы закручинился: — Чтой-то нам с княгиней давно славы не пели родителевой? Ох, скучно мне…
За лавками возле столов, выставленных в больших горных сенях буквицей «паки», зашумели, задвигались, потянулись к братинам с медами и разными винами, девки да виночерпии засуетились, забегали, оживляя стол новыми сосудами и блюдами с яствами.
Наконец полные чаши заплескались в руках, теряя изрядные капли, и ближние бояре да окольные, собравшиеся в этот праздничный день у князя, закричали славу и здравицы Михаилу Ярославичу, княгине. Анне и новокрещеному их сыну младенцу Василию. Правда, Василий того не ведал, а спал покуда праведным сном в плетенной из лыка зыбке, оберегаемый от залетных мух заботливой молодой и грудастой мамкой. Однако славу кричали так долго и громко, что ближним ответили дальние, а дальних оказалось гораздо больше: почитай, вся Тверь стеклась на княжий двор поздравить князя с крестинами. Кто не поленился — всяк пришел. Известное дело, чего людям надо: выпить в веселый день да поорать от душевной полноты и любви к своему государю, коли она есть — та любовь. Так что славу пели хоть нестройно, но громко, не жалея глоток и сил.
От медуш и бретьяниц[79] катили новые бочки, от поварен взамен опустелым тащили дымные, парные котлы с разваристым мясом и кашами.