— Не понимай… — завертел головой татарин. Хотя было ясно, что не мог он не разуметь языка беспрестанно проезжающих русских. Просто отчего-то не хотел говорить.
Михаил понимал уже татарскую речь и много знал нужных слов, он мог бы и по-татарски сам расспросить станового, однако ему поганить с ним язык не хотелось.
Тверитин растолковал татарину, что хотел узнать князь. Тот ответил по-своему.
— Все, говорит. Больше было, да забрали намедни.
— Спроси, кто забрал?
Становой отвечать не спешил, усмешливо поглядывал то на Тверитина, то на князя. Потом коротко ответил по-русски:
— Люди.
— Собака татарская, — сплюнул Михаил под ноги становому и пошел со двора.
Это была еще Орда, и жили в ней по своим законам, которые были сильней воли князя. И все же чем дальше от Сарая, от его лжи и загадок, чем дальше от хана с его неверными милостями, тем легче делалось Михаилу.
Вчерашняя тревога его не оставила, однако стала иной. Тревога переросла в твердую и спокойную уверенность в том, что беда неизбежна, беда рядом, она лишь чуть впереди. Но спешить к ней так же напрасно и невозможно, как пытаться гнать неподвластное человеку время. Придет срок, все откроется, и надо быть просто готовым ко всему, что бы в тот срок ни открылось.
Михаил старался не думать ни о Твери, ни о том, что могло там случиться без него — да мало ли что могло там случиться! — ни о хане с его очевидным и все же непостижимым криводушием, ни о себе. И то, что шел шестой день, как выехал он из Сарая, шестой день возвращения домой, своим чередом неизбежно переходящий в день седьмой, дважды отмеченный смертным роком для родичей Михаила, сегодня уже не так заботило его, как вчера. Надлежало лишь взять кое-какие меры.
Вчера Михаил определил для себя и принял сердцем мысль о том, что жить в постоянном ожидании удара и унизительно, и тягостно, и противно. В конце концов, как невозможно упастись от небесной молнии, так, в сущности, невозможно избегнуть и внезапного людского предательства. На то оно и предательство, что внезапно. А в китайскую ханскую чесунчу он не верил.
С малых лет матушка учила его княжескому достоинству. И, согласно ее словам, не было для князя выше достоинства, чем чадолюбие. А все Князевы люди есть чада его. Они могут быть и слабы, и корыстны, и похотливы, и неразумны, и неумелы, и пьяницы, они могут быть всякими, но он, князь, не людьми, но Богом поставлен над ними затем, чтобы властью своею не дать им одичать и погрязнуть в грехе, чтобы силой своей охранить их труды и дома от врагов, откуда бы те ни пришли, чтобы дать пример великодушия и любви, чтобы молитвами спасти их от заблуждений и ереси, чтобы справедливым судом заставить их жить в добронравии и всем тем сохранить их души для Господа. Но если исполнит все, и этого будет мало! На то он и князь над людьми, чтобы им всего себя отдать, не жалея. По исполнении сего достоинства и спросится Богом с князя, когда придется перед Всевышним держать ответ. И нет для князя иного греха, кроме греха запустения своей земли и разорения чад, что осели на эту землю под покров его, княжьего, жезла… Так учила Михаила матушка Ксения Юрьевна.
Да и другие всегда внушали ему, что он иной, отличен от всех. Отмечен. И за то с него иначе, суровей, и спросится. На что уж Помога добр, хоть волосы рви с его головы — только щурится, но и он в военных потехах лени маленькому княжичу никогда не спускал. Другие ребятишки (дети дворовых, бояр да дружинников) после непременной закалки, глядишь, уж кто где: кто на Волге, кто на Тверце, кто на голубятне, кто на конюшне. Одного Михаила Помога мучает. Либо из лука стрелять велит, либо деревянным мечом до тех пор с ним рубится, пока рука меч удерживает, пока пальцы на рукояти сами не разожмутся. Однако последний удар Помога почти всегда оставлял за княжичем. Да так исхитрялся представить, что и в хитрости его Михаил не мог заподозрить. Хотя и знал, что хитрит пестун. Если Помога видел, что княжич ленится, от закалки отлынивает, уж он его не щадил, бывало, исщекотит всего своим мечиком, до бешенства доведет, но себя и под нечаянный удар не подставит, да еще подсмеивается: как же тебе, Михаил, с врагом биться, коли ты своего холопа одолеть не можешь.
А сколько нравоучительных слов сказал ему владыка Симон! И не зря заставлял твердить псалмы, когда и слово Божие было непостижимо разумом. Милости Твоей, Господи, полна земля; научи меня уставам Твоим… Научи отдавать себя, Господи! Научи не жалеть, как Ты себя не жалел…
Власть не столько дает, сколько забирает. И чем больше ты отдаешь, тем сильнее становишься. На то ты и князь, что иной. Ибо сказал же апостол Павел: «Каждый понесет свое бремя…»
Теперь Михаил до конца понимал: он — иной, потому что дано ему многое, и за то с него иначе и спросится. А на то, чем запросто владеют другие, он, князь, и прав не имеет. Как не имеет он права на обычный, естественный для всякого человека страх. Конечно, вовсе ничего не бояться нельзя, да и глупо, но коли уж ты, князь, чего забоялся, пусть даже и шапка твоя о том не узнает.
И все же, как ни отвлекал себя Михаил разными размышлениями, предстоящий пир заране томил его. Вовсе не страхом перед возможностью быть отравленным, а самой необходимостью пировать, когда душа его тоскливо ждет чего-то. Всякое-то ожидание было тяжким испытанием для нетерпеливой души Михаила. С детства горячность ставилась ему в укор и матушкой, и владыкой Симоном, и отцом Иваном, и даже Помогой. Что уж говорить, если даже на охоте князь предпочитал гнать зверя в цепи загонщиков, а не ждать его у тенет в засаде, что вызывало справедливые нарекания бояр, вынужденных сопровождать Михаила в неподобном и его, и их званию занятии…
Ветер не делался тише. Небо по-прежнему низко висело над степью, делая Божий день сумрачным и унылым.
Видно, от случайно пришедших на ум всякого рода воспоминаний Михаил сейчас пожалел, что нет с ним рядом воеводы Помоги. Он уже понял, что чем дальше, тем меньше рядом с ним будет людей, готовых не только слушать и слушаться, но и свое сказать, когда надо. Не то чтобы вовсе пойти поперек, но удержать в горячке, которую князь и сам сознавал за собой. Помога как раз и был именно таким человеком. С давних времен он не упустил над князем некоторого влияния, чему сам Михаил был рад. Впрочем, влияние Помоги казалось столь неназойливо, что для других не было и заметно. Конечно, случалось князю не удержаться от жестких слов, однако Помога Андреич будто не слышал их, во всяком случае не помнил обид. Зато уж ради дела воевода мог проявить такое упрямство, какого и Михаил не мог побороть. Между прочим, Тверитин-то Ефремка остался жив лишь благодаря тому, что когда-то в кашинских боярских сенях Помога Андреич нарочно замешкался у дверей, но этого оказалось для князя достаточно, чтобы изменить решение… Однако Помоги не было рядом. В начале лета с малой дружиной он ушел в западные земли княжества, куда, видать по сговору с новгородцами, повадились ходить разбойничать шайки литвинов. А сговор был очевиден: села и деревни новгородских смердов литвины не трогали, минуя их и не нанося им ущерба. Вот тоже беда — хитер Великий Новгород чужими руками жар загребать, чем-то кончит?..
— Ефрем!
— Чего, князь? — Отставший было Тверитин догнал Михаила Ярославича и пошел у него за плечом, дыша ему чуть не в шею.
— Ты, гляжу, совсем обтатарился!
— Что ты, Михаил Ярославич!..
— Девки все сарайские на уме?!
— Князь… — Ефрем не понимал, в чем он мог провиниться.
— Может, от меня к Ак-Сабиту служить пойдешь?
— Михаил Ярославич…
— А то иди!
Прибавив шагу, князь с Тверитином ушел вперед от бояр.
— Князь! — взмолился растерянный Ефрем и остановился.
— Догоняй! — прикрикнул князь, а когда смятенный Ефрем, обиженно сопя, опять пошел рядом, сказал: — Ладно… Смеюсь я… Только и ты, Ефрем, больно доверчив стал.
— Да разве я без понятия, Михаил Ярославич! — прохрипел простуженным горлом Тверитин.