Ефрем как ни в чем не бывало, с той же улыбкой, всегда лишавшей князя возможности по-настоящему осерчать на него, продолжил доклад:
— Двунадесять лошадок только на гоне пало, а сколь заморили еще — не видел покуда. Поди, поболе.
— Поди! — передразнил его Михаил. — Да что ж ты скалишься-то, Ефрем, как татарин?! Говори уж.
— Да это, князь!., прости, Бога ради… Давеча юлой извились, а малый табунок упустили — ушли кони в степь.
— Сколь?
— Поди, голов сорок, рази их поймешь в темноте?.. Ей-богу, князь, исстарались!
Морда у Ефрема даже под бородой была красна, словно до мяса облуплена. И говорил он не обычным голосом, а будто медвежьим рыком — так давеча наорался.
— Поди… — в другой раз перенял его Михаил, но без зла. Он и сам вчера видел: люди делали, что могли. Еще хорошо, что не весь завод оторвался.
Ел Михаил без охоты, и это более остального огорчало Ефрема.
Когда пришел черед меду, Тверитин бережно внес глиняную корчагу, обхватив ее с-под низу подолом простой полотняной рубахи.
— Молочка вот, князь! С жару, не обожгись-ка… Поздно, черти, печь растопили, — подосадовал он, однако было видно, что горд и доволен. Молоко взялось-таки золотистой пленкой, поверх которой вздулись и запеклись коричневые, подпалые пузыри.
— Так пост же, — усовестил его князь.
— Чай, мы не монахи, — возразил Ефрем. — Молоко-то, чай, оно не для пищи, а для тепла. Выпей, князь, — взжалобился Тверитин, даже руки к груди вскинул, как старая дворовая баба Домна Власьевна, когда просила о чем-то княгиню Ксению Юрьевну. Ефрем-то опасался, как бы князь не застудился вчера. Однако Ефрем — не Домна Власьевна, а Михаил — не княгиня: так глянул, что Тверитин даже вздохнуть не решился.
— Мурзу позови.
Ефрем недовольно, обиженно скреб в бороде плоскими, большими ногтями.
— Не слышишь?
— Дожидает уже.
— Что ж не сказал?
— Ему, чай, не к спеху.
— Ну так зови!
Ак-Сабит вошел с поклоном, улыбаясь. Завел татарскую волокиту, как перед ханом: как князь почивал, то да се и прочую обычную ерунду…
Князь оборвал его, сказал просто:
— Ладно, здравствуй.
Михаил понимал, что и лошади, и люди устали, и ветер за ночь вовсе не стих, однако ему больно тягостно было безо всякого прока сидеть неведомо сколько в закопченной избе. Потому он все же попытался склонить Ак-Сабита к дороге.
— А что, Ак-Сабит, может, и до другого стана сделаем ныне гон?
— Нельзя, князь… — покачал головой Ак-Сабит.
Михаил Ярославич хмуро посмотрел за окно. С татарами-то в такую пургу трогаться в путь было опасно, а одним и вовсе немыслимо, так заметет, что и следа не останется.
«Да сколько же здесь сидеть! Знать бы, сколько пурге еще той выть…
— Завтра, князь, стихнет… — будто угадав его мысли, ответил мурза.
— А ты почем знаешь, что завтра?
Ак-Сабит сделался вдруг серьезным. Как шапку с головы, снял улыбку с лица.
— Знаю, князь. Верно знаю.
— Али ты облакопрогонник? — усмехнулся Михаил.
— Не шути, князь. Завтра увидишь сам. — Ак-Сабит помолчал, затем склонил голову и прижал правую руку к груди. — Я тебя обидел вчера — прости, — сказал он.
Признавать за татарином обиду себе Михаил не желал, а потому ничего не ответил, только махнул рукой.
— Поверь, князь, обиды тебе наносить не хотел. Я…
— Ладно, — прервал его Михаил.
— Ладно, — согласно кивнул татарин и улыбнулся. — Я тебя проводил. Завтра один пойдешь…
Михаил взглянул удивленно.
— Верно тебе говорю. Завтра устанет шайтан, один побежишь на Русь. Я тебя проводил, — еще раз повторил он и продолжил: — А за то сегодня, князь, будь моим гостем.
Ак-Сабит увидел, как, не удержавшись, недовольно поморщился Михаил, и совсем ласково попросил:
— Не отказывай мне, князь, не обижай Ак-Сабита. Ты в сайгу первым стрелял, а по нашему обычаю, удачный лов нельзя не отпраздновать.
Михаил Ярославич усмехнулся тому, о чем не мог сказать Ак-Сабиту: вон что, знать, в шестой день пир назначили… Ладно.
— Хорошо, Ак-Сабит.
Повернувшись, Ак-Сабит пошел к двери. Михаил еще остановил его:
— Только, мурза, нам наш обычай ныне пировать не велит. Так что не обижайся, но в твоем пиру мы свою снедь вкушать будем…
Когда Ак-Сабит ушел, Михаил сказал Тверитину, стоявшему у двери:
— Слыхал, Ефрем, пировать нынче будем с погаными, прости Господи.
— Да ведь коли до завтрева будет дуть, делать все одно боле нечего, — утешил Ефрем.
— Лошадей-то сам отбери. Квелых отдай татарам, пусть кушают, черти. Да возки пусть поправят, чтоб завтра сами бежали. Коли мурза не наврал…
— Известно, князь, побегут, лишь бы погода стала. — Тверитин явно возрадовался предстоящему пиру.
— Да сам-то не пей, — тихо сказал Михаил. — Моим виночерпием будешь. Понял ли?
— Понял… — так же тихо, серьезно ответил Ефрем.
Посольские бояре воодушевились передышкой от угарной маеты в душных возках, не говоря уж о ездовых и прочих дружинниках. Даже отец Иван не попенял Михаилу, что в постный день дает чади волю выпить и закусить. Во-первых, не в своей земле и не под своими крестами, во-вторых, не из баловства, а по нужному случаю, ну а в-третьих, умаялись люди. Хоть и послушны христиане Божьему голосу, однако такой пустой день все равно проведут не в молитвах — да и не по чину им…
— Не мед вкушать оскорбительно Господу, — согласился отец Иван. — Грех невелик, отмолю.
Церковная строгость не вошла на Руси еще в крепкую силу и свято блюлась лишь в монастырях. На миру же с приходом татар и не в пост питались не жирно. Иные всю зиму сидели на пареной репе, редьке с луком, вяленой рыбе, грибах да орехах. Ну, а тем, кто был не ленив, милосердный Господь и мяса к столу давал всякого: и борового, и дикого, и домашнего. Людьми в ту пору земля оскудела, а дичью-то, напротив, полна была.
Распорядившись о необходимых приуготовлениях, Михаил с Тверитином, боярами и ямским становым — татарином, в избе которого ночевал, — отправился на конный двор отбирать лошадей. Золотая ханская пайцза давала право на пользование ямскими сменными лошадями.
Во всей слободе было не больше двадцати домов. И всего в двух дворах избы оказались срублены из бревен. Самым большим жилищем была изба станового, поставленная, как на Руси у доброго хозяина, на взмостьях, имелись в избе клеть, и сени, и подклети, большая горница и еще повалушка, да естовая и дворовая связь вприруб. Да на дворе еще отдельно стояла другая изба — поварня. Ладное жилье срубил татарину русский плотник. Что русский, видно было по всему, даже по коньку кровли, точенному топором с любовью и глядевшему на восток. Татары свои дома входом ставили лишь на юг. Вторая рубленая изба была поменьше и победнее, хотя и в ней жил татарин. А остальные дома и вовсе сложены из саманного кирпича и обмазаны глиной… Слободка тянулась единым тесным рядком от горы к Волге, которая угадывалась вдали по голым пустырям вдоль берегов да по снежным неровным наносам.
Снег по-прежнему сыпал с неба, правда, уже не обильный и мокрый, а жесткий и злой, как песок; казалось, со всех сторон ветер то и дело кидает его горстями в лицо, и не отвернуться от него, не прикрыться. Да и немудрено: над ямой, где стояла слободка, видать, столкнулись все четыре небесных шайтана, дувшие в толстые монгольские щеки.
По русским меркам, конный двор был богат, по татарским — не просто беден, а нищ. В просторном холодном загоне без стойл, сбившись в теплую кучу, топталось не более пятидесяти лошадей, на вид не шибко хороших. Для завтрашнего гона едва смогли отобрать взамен заморенных нужное число лошадей, крепких хотя бы снаружи.
Впрочем, князь знал, что татарские лошади на вид-то как раз обманчивы: хоть и низкорослы, но упрямы и жилисты. Русский высокий конь изрядно красивей и в коротком беге, конечно, резвей, однако в долгом гоне нет выносливей степных лошадок.
— Все ли это кони твои? — спросил князь станового.