Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Дед, — толкаю его в бок, — с чего бы они шевелиться начинают, когда солнышко выглянет? А в пасмурь вялые и летают вблизи?

Дед многое знает.

— То она по солнышку путь держит. Как возьмет от колоды, так по солнцу и прет, будто к нитке привязана. А в пасмурь нету у ей такого прибору.

Ни глаз у нее не видно, у пчелы, ни ушей, чтобы слышать, и сама она маленькая, гудящая, будто музыка.

— Ты, Петька, гляди в оба, в самое нутро гляди. Душу ее поймешь — тогда ей управлять легче. Пчела — оченно самостоятельная скотина. Потому, когда рой из улья с маткой поднимается, — тю-тю, плакали денежки. Не домашняя скотинка, чтобы в ошейниках ходить.

А все-таки благородных кровей. Они целыми днями выволакивают из улья трудовой мусор пыльцы, соринки воска, мертвых личинок, чистят, подметают крылышками. А некоторые не летают еще за взятком, им всего три дня от роду, и нет у них еще памяти, и они выглядывают на синь дня, чтобы выбросить соринки.

— Как наша бабка, — говорю деду. — Что она видит — один мусор. Оттого и в богов верит, что только тряпки трясет.

— Молчок! — дергается дедок. — Ишь чего выглядел! Пчела — неразумная тварь, кой с нее спрос?

— Неразумная, а? Смотри, — толкаю деда. Сотен пять-шесть пчел, вытянувшись цепочкой от самого летка метра на полтора, замерли. Строго по ранжиру, на длину крыла — и… раз! Замахали, завертели крылышками, загоняя в улей свежий воздух.

— Их ты! — восхищенно протянул дед. — Вот это штука, вот шуруют, шельмы! Воздух меняют, — догадывается дедок, — как пить дать! За деток беспокоятся, милашки… А ну, поддай… поддай, меняй им погоду. Ну и жара. Разумная тварь! — утверждает дед, отрекаясь от прежнего взгляда.

Однажды в одном из ульев отделился рой. Мы прозевали его: дед слушал Робинзона, которого по слогам я зачитывал. Дед, держась за бороду и полуоткрыв рот, впитывает каждое слово, посвященное великому труду человека.

— Приручил, словно козленка! — бурно восторгается дедок и изредка всхлипывает, переживая страдания Робинзона. Дед уже любит его за его крепкую мужскую хватку, за ясность и мудрость. Что общего между собой и им, Робинзоном, усмотрел дед в этой книге? Он ревет от радости, когда Крузо находит и спасает Пятницу. А в это время рой улетел. Поднялся ввысь золотым облачком и сел в огород соседа. Ягерь усмотрел в рое манну небесную, ниспосланную за молитвы, и быстренько сгреб жужжащий клубок.

— Эх, проворонили… — говорю деду. — Теперь мы не имеем никакого права.

Ягерь — это наш сосед, шабер, враг деда с детских лет, только он чуток постарше деда. Никто в семье уже не помнил их фамилии. Звали их «Ягери», но что это за слово, тоже никто не знал. Он — Ягерь, она — Ягериха, сын их — Игоня Бешеный, а дочь — Катя Комолая. Были у Ягеря три брата, но двое из них где-то на Соловках, раскулаченные, а младшего давно уже утопили в пруду за амурные его дела.

В те времена, когда дед еще не угодил на каторгу, Ягерь был первым женихом на всю округу — богатый, ухватистый и даже дерзкий в торговых своих делах. Потом он стал церковным старостой, в храме торговал свечой, и ему выдали медную медаль. Медаль он не снимал и в будние дни. Был Ягерь в большом почете у властей, но все равно против деда был хлипкий и угрястый. Все тело у него в чирьях и чесалось страшно, болел он завсегда и кашлял. Дед тогда еще заподозрил, затаил в себе мысль, что Ягери-то всем скопом ограбили церкву.

Ягерь начал сдавать за последние годы, тусклым стал, квелым, тихим и задумчивым. Устроил его колхоз пожарником, на легкую должность, при двух лошадях, за что он получал трудодень.

Длинный он, Ягерь, и ходит согнувшись, будто против ветра. И спереди, и сзади похож на стручок, спина у него узкая, селедочная. Легкие волосики на макушке шевелятся. Что-то шептал про себя Ягерь и чесал живот под рубахой. Даже в урожайные годы, когда все здоровели и наливались силой, Ягерь шаркал ногами и, точно шелудивый, драл себе живот.

— Чего это с ним, деда?..

— А, — отмахивается Нерчинск, — это у него жадность прет, внутри вся не вмещается, так вот и вылазит через зуд огняный.

В деревне неписаный закон — живи миром с соседом. И Ягерь не желал нарушать заповедей, приходил по вечерам — покурить дедова самосаду, попить чайку… ну, и попробовать чего-нибудь мясного. Иногда приходил к моему отцу, к нашему председателю, отпроситься с работы съездить в город или к родне в соседнее село.

— Не околел шло? — спрашивает дед, когда Ягерь, перегнувшись пополам, проходит в горницу. — Дышишь еще, едри его за ногу?

Крестится Ягерь на бабкиных богородиц, стаскивает с головы теплую шапку, в которой и спит, наверное.

— Одним, богом и живу, Захар Васильевич. Видать, молитвы доходят до всевышнего.

— Видать, доходят, — ехидно улыбается дед, — раз все по земле елозишь.

— Справедливо изволили заметить… именно елозаю.

— Ползаешь… червя расшлепанная, — бормочет дед, а бабка Дарья пододвигает гостю самовар, вареники и всякую снедь.

— А вы как, Захар Васильевич? — тихим голосом вопрошает Ягерь, вглядываясь в темноту, где на печи чертыхается дед. — Недужится?

— Подь ты к черту!

— Слава тебе, господи! — Ягерь крестится, чопорно сдернув губки бантиком. — Жизню прожить — это не ложку облизать.

— Кушайте, Михаил Петрович, — приглашает бабка, — отведайте стряпни и чайку откушайте.

— Благодарствуйте, — тихо отвечает Ягерь.

Дед, устроившись на горячих кирпичах, накряхтевшись больше для форсу, высовывает из-под занавески лешачью голову.

— Ну, что пожаловал нонче, окаянная твоя душа?

Ягерь жалко улыбается, обнажая десны, щепоткой собирает рассеянные округ себя крошки и с укоризной смотрит на деда поблекшими голубыми глазками. Что-то приниженно-тревожное проглядывает из тонких морщин, виновато-жалобное, побитое и неприласканное в его по-собачьи грустных глазах.

— Вы… зачем изволите обижать меня, Захар Васильевич? Может быть, я вовсе одинокий и ни к чему не способный человек? А? Бывает же так: один дерзкий крушит жизнь; другой ловит удачу на крючок, или она сама ему в руки дается; ну, а третий, например, в мечтах проживает. И я в мечте живу, как в тумане.

— О старом думаешь, — хмурится дед, — как бы жизнь ту сызнова вернуть. Не выйдет!

— Нет, — грустно кивает головой Ягерь, — я о молодости, о юных годах своих… И день тогда был другим, солнышко… ветерок другой. Сердце… душа по-другому миру отдавалась, а сейчас… Сейчас будто сумерки в меня вошли, и не вижу я никакого движения никуды. Омут.

А дед с нескрываемым презрением смотрит на Ягеря, бросает в него грубости. Я ничего не понимаю, и мне жалко соседа.

— Бог велит все прощать, — так же тихо произносит Ягерь и отставляет чашку, — я прощаю вас. Ибо он терпел и нам велел.

— А я не прощу тебе, — зарычал дед, — пес шелудивый, на каторгу ты… меня загнал, силу кто отнял от меня, высосал сок весь, а? Кто спер из церкви дароносицу, в крест ее мать, да оклады посеребренные, парчу, а? Ты! — дед так грохнул по печи кулаком, что а трубе все взвыло. — Ты в церковных старостах ходил, с ключами церковными. А кусок ризы бросил мне под сарай. Вошь ты белесая. А я… я в ту пору у Нюрки у Пантюхиной… Ой, ой! — нечаянно проговорился дед и закрыл рот ладонью.

— А! — вскинулась бабка. Отец с мамой прямо корчились от смеху. — А, леший, — завопила она, — божился, что к Нюркиному плетню не подходишь, кобель! А та, зараза, аленький цветочек, недотрогу из себя ломает. Ну, погоди, я ей волосья расчешу, — бушует бабка.

— Ну, ну, — бурчит дедок, — шторми, уж сколь годов прошло. Ух ты, гадючья твоя душа, — снова тряхнул дед пудовыми кулачищами, — обворовал храм божий, христосик. Иуда ты! Ишо хужее — у бога у своего по крохам воруешь, лучше б самого его продал!

— Доказать это дело надо, — постно улыбается Ягерь, — бог бы покарал меня за святотатство.

— Ишь ты, — бурлит дед, подпрыгивая на горячих камнях. — И ведь придумал ловко, к кому ризу подкинуть, рожа твоя мерзко-гадкая. И бог твой, тьфу! Безвинного измордовал.

67
{"b":"189743","o":1}