Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Переполненный ответственностью, неподкупный и непримиримый, Сашка начинает сызнова ворочать мешки и пересчитывать банки.

В октябре, в конце сезона, склад опустел. Опустошился и Сашка — нечего ему было развешивать, мерить, насыпать и высчитывать. Он перестал составлять акты, перестал бриться и надевать свою фетровую шляпу, красный галстук и хромовые сапоги. Не слышно в лагере его крика, суматохи и возни. На складе остались лишь кронциркуль, руль от мотоцикла, коленчатый вал от трактора, две электролампочки, разбитые ящики и никем не распутанный шпагат, облепленный хвоей и березовым листом. Над кедрачами Янг Тумпа, рассекая тучи, пронеслись утиные стаи. Снегири опустились на рябинники. Черный бородатый ворон с порыжевшей лиственницы вызвал снежный буран, и тот стремительно накатывался с северо-востока.

Мы ждем на рюкзаках вертолет. Сашка бродит по оголенному лагерю, хватает парней за руки, за плечи и тихо спрашивает:

— Претензии есть? У тебя есть претензии, говори прямо? Жалобы на меня есть? И какие?

— Нет, Санек! Честное слово, нет! Ты мужик ничего! Хоть и Протокол…

— Конечно, — бормочет Сашка. — Я зануда, знаю… Но как же я теперь без вас? Алексей Иваныч! — рванул на себе рубаху Сашка. — А весной-то, весной возьмешь меня, а? На высших уровнях стану калькулировать, клянусь! Целиком и полностью освобожу тебя от хозяйственных забот, чтоб ты двинул геологию.

— Ладно, что с тобой делать… — смеется начальник. — Теперь хоть маленько знаю, что ты можешь вывернуть…

Белая корова

В вершине кедра тоненько посвистывают бурундуки, на них сердито прицокивает белка, еще не созревшая, красновато-рыжая; заполошно, пугая самих себя, орут кедровки, и крики их отвлекают Еремина, не давая сосредоточиться, задуматься над картой, а кедровки-ронжи и кукши, то грудясь в стаю, то рассыпаясь, надрываются на всякие голоса: и стонут, и ржут, скрежещут и будто лают. За гривой сосняка, что тягуче и тревожно погудывал под ветром, на зарастающем озере прокликали гуси; со свистом над стоянкой пронеслась чернядь, и к костру донеслось, как утки заполоскались, пришлепывая крыльями по воде. В темнеющем ельнике одноглазая собачонка Сяль засунула морду в нору, час уже лает остервенело и злобно, голос ее, стекая по лабиринту мышиного хода, отдается подземельно и утробно. Юркнула под корень полевка, плесканул по камням ручей, и высоко над хребтом, словно в железо, звонко ударил ворон. Фыркнула и всхрапнула кобыла, подойдя к костру, скребанула подковой о камень и захрумкала, обкусывая тальниковую ветку. Звуки оставались настолько привычными, что улавливались враз десятками, но не смешивались, а расщеплялись по отдельности: хруст сучков и фырканье, плеск, пыхтение, цоканье, посвисты, лай, хрипы, вздохи — все это тайга, лесная чаща, захватившая в себя горы. Оголенная и отсвечивающая, будто кость, верхушка елки прислонилась к листвянка и поскрипывала на ветру однотонно и нудно — скри-и-ип-пи, скри-и-пи-ипи. Скрип длинный, со вздохом, в рваные промежутки — сухостойный скрипучий поскрип, но чуть-чуть надавит ветром, как тон его меняется. В елке оказалось расщепленное дупло, и оно удваивало, ширило звук, и возникший как тонюсенький, скрипичный, он опускался в дупло, там креп и отдавался уже контрабасом — скрип-скры-ып, скры-ы-ыпы! Ночью над затухающим костром, пергаментно шурша, косо и причудливо носились летучие мыши, плашмя опадали на крышу палатки и, пискнув чуть слышно, поднимались; билась шишка в землю и неумолчно плескал ручей, все, словно цепенея, погружалось в сон, отяжелев за день от беготни и пищи, и раздавался лишь заполошный вскрик куропатки — тормошилась та сонно в кустах. А теплое пофыркивание коней, их глубокие вздохи и горячее ржание, тонюсенький визг жеребенка еще больше сгущают тишину, углубляют ночь и покой. За четыре месяца полевого геологического сезона утончился, обострился слух, улавливая даже сухое потрескивание жуков-дровосеков под корою сосны или кедра.

Перед самым рассветом что-то встревожило коней, пугливо заметалось, забилось ботало, и гулко, тупо-стреноженно ударили в землю десятка два копыт, приглушенно и злобно заржал жеребец, и лошади двинулись к лагерю, к дымящему костру, к человеческому дыханию, таща за собой, словно бредень, треск и хруст веток. Но в этом треске, тихом пофыркивании и коротком ржании возник посторонний и необычный звук, уловился и отделился ото всех, и Еремин долго-долго прислушивался, но не мог вспомнить его. Из чащобы тайги донесся к нему полустон-полувздох, то ли короткий рык, то ли оборвавшееся мычание, и проник в сознание, отодвинув другие звуки, как привычно-обыденные. Словно позабытый далекий зов, он раздался в его глубинах, вселив неизъяснимую тревогу, чуть-чуть грустную и печальную. Вновь полувздох, протяжный мык, и это не принадлежало коням, не рождалось тайгой и скалами, а дохнуло родным, родимым. Громче звякнуло ботало, ударило гайкой в жестянку, и тут к нему, к боталу, будто приблизился и привязался рассыпчато звонкий голосок колокольчика.

— Дили-диль-динь! Дзинь-линь-линь! — серебристо, тоненько и хрупко, по-птичьи заливисто закатился бубенец.

Еремин выдернул себя из спальника, захватил в охапку одежду и, перешагивая через спящих, выбрался из палатки в августовский рассвет. Из другой, соседней, тоже поспешно, спиной вперед, вывалился Петька-коневод.

— Бегем?! — крикнул Петька и рванулся на суставчатых, ходульных ногах навстречу треску, чужому голоску колокольчика. А тот звенел-вызванивал, приближая к Еремину то, что он старался вспомнить, но не мог, никак не мог. А через полсотню метров, пройдя сквозь табунившихся настороже коней, он двинулся к охрипшему от лая Сялю и наткнулся грудь в грудь на Петьку. Петька ярко рыжел в поднимающемся солнце, губастый и зубастый, весь расхлестнутый и распахнутый, тяжело и порывисто дышал. Волосы его перепутаны сном, влажные от росы, падали на лоб, закрывали мальчишечьи зеленоватые глаза.

— Корова! — ликующе выпалил Петька.

— Как? — не понял Еремин, вглядываясь в затененные кусты, где тихо приседал туман. — Корова?! Какая такая корова?

— Да белая! — заорал Петька и, оглядываясь, захохотал, хлопая себя по бедрам. — Белая, понимаешь, корова, как будто седая. Умора, а? В такую глушь заползла, от глупая! Ну и дура же, даром что с рогами!

И тогда заторопился Еремин. Так вот отчего он не угадал тот издалека донесшийся звук, полувздох, полустон!.. Он разрывал кусты, откидывал потяжелевшие от утренней сырости еловые лапы, цеплялся за пни. И точно, неподалеку от сонного мерина спокойно переступает ногами белая корова, и с мягких губ ее почти до земли протянулась клейкая слюна. Увидев Еремина, она медленно повела головой, пригнулась, шевельнула ушами и переступила, хлестанула длинным хвостом по влажной спине, сочно так, звучно, как плещется рыба. Он подошел ближе, совсем близко, протянул к ее морде руку, и корова ткнулась в его ладонь влажными ноздрями, тепло дохнула и шершаво лизнула языком. Еремин погладил по морде, по голове, где меж рогов курчавилась шерсть, утыканная хвоинками и сухими сучочками в свалявшейся паутине.

— Милка! — позвал он. — Милка… — Она вздохнула шумно и покорно, а в Еремина вошло тревожно-радостное ощущение рассвета, тишины осени и покоя созревания.

Собаки, разбуженные Сялем, лениво взбрехнули разок-другой для порядка и, втянув запахи, успокоились, разлеглись под кедрами, а Сяль все метался, кружил, дрожал всем телом и скалил зубы: ему всего второй год, и за короткую жизнь он никогда не пробирался в людские поселки и впервые, конечно, только сейчас видит такого зверя с невиданными рогами, — не лосиными, нет-нет, не оленьими, просто невообразимыми рогами, острыми, гладкими и, наверное, опасными, да и хвост, хвост-то, посмотрите, как кнут с кисточкой. Никто в тайге не носит такого хвоста. И Сяль, возбужденный, просто умирает от страха, от диковинной необычности зверя, от его запахов и не понимает, почему люди, да и старые собаки, мерин тот же, так спокойны, хотя и в них появилось уже новое, просто им не замеченное раньше: стоит вот начальник и потаенно улыбается, почему-то ослабев. Собака всегда чует, когда человек слабеет от доброты, да и от злобы тоже. Но такого Еремина одноглазый Сяль почуял впервые, однако уже не мог остановиться и хрипел, как и вечером, когда лаял в глухую мышиную нору.

34
{"b":"189743","o":1}