— Ты чего-то испугалась?
— Себя... Я ведь тебя выгнала...
— И позвала.
— Шла и терзалась: как я могла выгнать?
— Лучше скажи, что тебе там наговорили?
— Профессор, старичок такой лысенький, бойкий, тот, что лечил меня, на курорты посылал, а потом ручками развел: «Медицина бессильна, милая вы моя, не быть вам мамашей», — целый час меня изучал, чуть сам не рехнулся, все наговаривал: «Невероятно! Нелепо! Ирреальность какая-то!» Наконец утомился, поздравил, расспросил все о тебе, заключил: «Редкий, феноменальный случай особой совместимости. Он — или никто! Понимаете, почти никто». Выходит, у меня на этом свете не было выбора. Ты, только ты.
— Я и пришел.
Люся тихо рассмеялась, чуть отстранившись, сокрушенно разглядывая Клока.
— Надо же — ел немытые персики. В тот час, в ту минуту... Как ты додумался?
— До Таймыра не думал, а там из головы не выходило: мохнатые, спелые, тяжелые персики... Цветными карандашами рисовал, стишок даже сочинил: «Нет, не в Персии мои персики, мне в столицу пора, их на рынке — гора».
— После тех мы и не ели ни разу.
— Мытых не хочу.
И опять Люся смеялась, смигивая легкие, быстрые слезинки, словно бы промывая глаза, чтобы лучше видеть своего Клока.
— Ну, а это... Как ты узнал?.. Я чувствовала, вроде тяжестью наливаюсь, нет, не весом — иным чем-то, и есть все дни хотелось, а то подташнивало, да опыта — никакого, думала, от беготни, семейных забот. А ты — как бабка-повитуха...
— Угадала, бабка и научила. В Нарыме жил, комнату у лесника снимал. Лесник в лесу, жена его на колхозной ферме, дочка, десятиклассница, сама по себе — клуб, танцы, вечеринки... Раз бабка поймала внучку, притянула к себе, посмотрела ей в глаза и как закричит: да ты ж, такая-рассякая, нагуляла, да тебя дрючком прибить мало! Глянь-кось, Арсентя: зрак что пятак и рябота что по яйцу воробьячему. Верный признак! — Он заметил, что Люся нахмурилась, затаила дыхание, явно и серьезно сочувствуя бездумной девчушке, живо досказал: — Нашли ухажера, пристыдили, и я помог, поговорил с пареньком... Свадьбу сыграли громкую. Ладом обошлось, как говорят сибиряки.
— Ой, Клок, милый Клок! Ты напишешь много, хорошо. Я верю. Ты пришел. Пришел не только ко мне.
Арсентий глянул на письменный стол, где лежала, тревожа белизной, плотная стопа начальных глав будущей книги, которую надо писать заново, править, перечитывать, пока хватит сил, терпения, всей его выносливости, и ничего не ответил.
Он был немного суеверным.
ГОВОРУШКИ-ГОВОРКИ
Рассказ
В конце одного из крутых подъемов, которые обычно хочется одолеть единым вымахом, с легким моторным свистом и как бы взлететь над шоссе, я увидел рослую старуху у обочины, она решительно шагнула на асфальт и почти перегородила путь поднятой в руке пустой корзиной, требуя остановиться. Такая настырность рассердила меня: «Торопится бабуся на тот свет, под колеса прется!..» Я вильнул, объехал ее, но все же притормозил по привычке давнего автолюбителя — подвозить старух, детей и проезжать мимо молодых, подгулявших, скучающих: дождутся автобуса.
Старуха проворно дернула ручку дверцы, просунула корзину, бросила ее на заднее сиденье, затем сама прочно уселась рядом со мной, хлестко захлопнула дверцу, многоопытно пристегнулась ремнем и только после всего этого грубовато проговорила, вернее, спросила:
— Вы чо такие неуважительные? Пять «Жигулей», как ошпаренные, прошипели. Хоть бы один глазком подмигнул. Ну, я им пожелала гладкой дорожки!..
— Здравствуйте, — сказал я. — Вы тоже, извините, не очень вежливы.
— А чо мне желать тебе здоровья, вижу — хорош, как наш бугай гедееровский. А ежли скажу «доброе утро», так и без меня видишь — доброе, ясное.
С несколько оторопелым любопытством я оглядел старуху: седа, горбоноса, суха; глаза темны и остры, взглядывают вроде бы неохотно, но все примечают; одета в резиновые сапоги, длинную юбку, легкую затертую телогрейку — все какого-то неопределенного серо-черного цвета; повязана же, однако, веселеньким оранжевым платком. «С характерцем, видно, бабуся! — сказал я себе; и смутно, с легкой тревогой подумалось: — Чем-то запомнится мне эта встреча...»
— Куда вас подвезти?
— Прямо кати, скажу, где надо.
И я покатил по тем местам юго-западного Подмосковья, где почти сплошняком простираются во все стороны леса, с частыми еловыми и сосновыми рощами; деревеньки редки, поля промелькивают резкой майской зеленью лишь на отдаленных увалах, и машин немного: ранняя весна, солнце негорячее, леса пусты.
— В гости? — заговорил я, скосившись на хищноватый, онемело зоркий профиль старухи, слегка склоненный к ветровому стеклу.
— Угадал. Тольки до лесного хозяина, грибков хочу попросить.
— Какие же сейчас грибы?!
— Для тебе — никаких. Мене найдутся.
— Шутите?
— Останавливай, — приказала старуха.
Она быстренько выбралась из машины, взяла корзину, повернулась ко мне спиной, намереваясь спуститься по откосу шоссе на чуть приметную лесную дорогу. Меня прямо-таки жаром обдало обидное возмущение: «Ну, старая!.. Ни «здравствуй», ни «до свидания». О «спасибо» и говорить нечего. Нет, не отпущу тебя мирно, хоть поругаюсь на прощанье!..» Но ругаться мне сразу же расхотелось — что пользы, расквитается со мной в минуту, — а вот узнать ее поближе, расспросить, почему такая сердитая, проверить, будет ли она собирать грибы, — как раз и есть мое писательское дело. Я выскочил на обочину, загородил старухе путь, с виноватой серьезностью попросил:
— А мне можно с вами?
— Тебе в колхозе надо работать. Али не шеф?
— Был. По возрасту освобожден.
— Мог бы еще. Говорю — как бугай. Посевная, а у его голова не болит.
— А у вас, извините...
— Отболела. Шибко много в города понабилось. И вумные все. Вот и перешли... как это у вас?.. На это свое... самообслуживание, — наконец выговорила старуха и едко, с удовольствием рассмеялась, радуясь своему остроумию.
Но теперь я не стал сердиться на нее, понимая, что она намеренно испытывает мое терпение. Да и старуха, отсмеявшись, вроде бы ласковее глянула на меня и ходко зашагала к лесу.
Я вынул из багажника пластиковое ведро (никакой иной емкости, естественно, не имелось), запер машину, пошел следом.
В придорожном ельнике было сыро и сумеречно, кое-где поблескивали холодные лужицы от недавно растаявшего снега, зеленый пухлый мох вязко оседал под ногами, и в нем вскоре потерялась бороздка тропы. Я полез сквозь колючий чащобник ельника, зная, что он неширок, за ним — березники и осинники, поляны, вырубки.
На одну из старых вырубок я и вышел через какое-то время. Осмотрелся, привыкая к яркому просторному свету. Вырубка была пуста. Но вот на ее правом краю я заметил оранжевое пятнышко — платок старухи, — быстро зашагал туда. Старуха, склонившись над большим трухлявым пеньком, словно бы ощипывала его, часто суча руками... Я обрадованно выкрикнул:
— Вот вы где! Небось убежать хотели?
— Чо вякаешь? — Старуха, не разгибаясь, зыркнула на меня темным, с молочным белком глазом. — В лесу разве орут? В лесу только дурные шумят.
Коротким столовым ножом она ловко срезала коричневые тонконогие грибы, с желтыми, точно светящимися пятнышками на макушках шляпок. Некрупные, сыроватые, они густо облепили пенек, как бы надев на него веселую шапку.
— Что за растительность? — спросил полушепотом.
Старуха не ответила, занятая делом, повернулась ко мне спиной. Понять ее было нетрудно: кто же болтает во время работы? Ладно, обожду, присяду на пенек. Лишь бы не убежала, не юркнула куда в кусты без «до свидания». Она аккуратно срезала последний гриб, отчего трухлявый пень наежился колючей частой щетиной, разогнула медленно, с легоньким вздохом спину и, словно тут только приметив меня, удивленно пожмурила глаза, опустилась рядом на сухую березовую валежину, спросила как-то понимающе, сочувственно: