— Как хозяйке квартиры? — засмеялась Люся. — Все равно, Клок, за комнату платить придется.
— Нет, — серьезно и без смущения ответил он. — Как Люсе Колотаевой.
— О, ты, оказывается, опасный, сибиряк!
— Грубый?
— Слишком естественный...
Люся вывела Клока из метро к ресторану «София», малолюдному днем, они заняли столик у высокого витринного окна, открывающего вид на площадь Маяковского, заказали зеленый суп, жаркое из баранины по-болгарски в керамических горшочках, бутылку «Варны», и первые минуты, пока Клок хмуровато озирался, осваиваясь в респектабельном блеске своего первого столичного ресторана, они молчали; лишь когда молодой официант, стройный, как гимнаст, с бабочкой на воротнике белой сорочки, ловко открыл бутылку и налил в фужеры вина, Клок выжал сквозь зубы:
— Деятель!
— У вас там тетеньки в передничках, да? — спросила Люся.
— Мужики стыдятся.
— Ничего, осмелеют, вот прибавится интеллигенции бездипломной... А бешбармак твой лучше, чем эти ребрышки в чугунке.
— Не умеют, — сказал Клок. — Надо в шурпе, а не в жире тушить.
Он насупленно уставился на официанта, ловко, растопыренными пальцами левой руки несущего поднос с бокалами кофе-гляссе, и Люся, опасаясь, что он сейчас скажет «деятелю» несколько душевных сибирских слов, поспешила отвлечь его:
— Клок, ты почему-то молчишь о бронзовом Маяковском.
В сияющем ресторанном окне, как в огромной раме, на низком гранитном постаменте высилась громоздкая, размашистая фигура поэта, «горлана, главаря», и широкая улица за его спиной, сверкающая лаком автомобилей, дома по обе стороны ее, и даже серо-мглистая глыба высотного здания вдали смотрелись заземленно, всего лишь малозначащим, случайным фоном; казалось, тесно здесь этой могучей статуе.
— Многопудье, — сказал Клок.
— Но ведь похож, правда?
— На себя в Политехническом.
— Ты хочешь сказать...
— Много фигуры.
— И мало...
— Маяковского.
— Уверен?
— Такие не кончают самоубийством.
— Вот не задумывалась. Стоит себе и стоит... и еще бегала сюда девчонкой, когда молодой Евтушенко стихи здесь читал... Ты, Арсентий Клок, — как мальчик из андерсеновского «Голого короля». Видишь как видишь. Верю теперь Шукшину, его сибирским мужичкам. В Сибирь даже захотелось. Я ведь все по Средней Азии ходила.
— Меня пригласишь?
— А пойдешь?
— С тобой — да.
— А твой Герой?
Клок хмыкнул, отвернулся, затем удивленно глянул Люсе в глаза:
— Извини. Я, кажется, впервые забыл о нем.
Вместе рассмеялись, оставили на столике деньги за обед, немного поспорив о чаевых (он хотел пятерку швырнуть «ресторанному интеллигенту», она настояла: «Не больше рубля!»), и вышли в гомон, гуд, грохот города.
ДРУГ
Минула еще неделя московского гостевания. Клок уже неплохо знал центр столицы, разбирался в маршрутах троллейбусов, не боялся заблудиться в метро, побывал в Кремле и Третьяковской галерее, но все так же, по добровольной обязанности, покупал продукты и готовил непременные «вечерние обеды». Люся отговаривала его, подсмеивалась, обещая назначить ему поварской, посильный для нее оклад, а он видел, чувствовал: она радуется, до слез умиляется его заботе и сама покупает, несет, стараясь порадовать чем-нибудь московским квартиранта; ведь для себя-то одной и еду не хотелось готовить!
В свободные часы он теперь не бродил настороженно по квартире, вполне освоившись с ней, — садился к маленькому письменному столу Люсиной мамы и перечитывал свои рукописи. Книга была задумана просто: где жил Арсентий, чем занимался — о том и писал, не меняя фамилий действующих лиц, названия поселков, местные приметы. Лишь главному Герою, то есть себе самому, он придумал имя, хотя и не желал отстраняться в чем-либо важном от своего литературного двойника; так ему легче было писать про себя все, даже самое неприятное. А он считал: правда должна быть полной, до горьких слез и перехвата в горле, иначе и писать незачем — придуманных сюжетов и героев, пожалуй, не меньше уже, чем живых людей на земле. И части книги у него назывались естественно: «Улан-Удэ», «Алдан», «Нарым», «Каракумы», «Таймыр»; следующей намечалась «Москва». Немного смущало то, что его Герой как бы тоже писал книгу о своем познающем жизнь герое, но ничего более убедительного он не мог придумать для оправдания своих (и своего Героя) странствий. Была все же в необычном сюжете-«матрешке» и удобная находка: кое-что из самого тяжкого, постыдного (хмельные встречи с женщинами, драки или, скажем, случай на Алдане в забое, когда Клок, заметив подвижку породы, сам отскочил, а дружка Ваську Колотаева едва не придавило...) можно передать второму, менее близкому герою, дабы главный не получился уж очень страховидным: литература все-таки иная реальность. В ней и голая правда, взятая с перебором, становится нарочито придуманной, а то и ложью.
Как раз об этом думал Клок, говоря себе: «Все так! Но основное пусть несет Герой. Впрочем, он будет у меня един в трех лицах. Трехмерный... при четвертой мере — пространстве жизни. И выразить он должен удивительную, потрясающую душевную и физическую силу человека, многие годы (может, до смерти!) ходившего по городам и весям своей огромной страны, трудясь, познавая ее...» — и тут длинно зазвучал звонок над входной дверью, вернув Арсентия Клока в сиюминутную жизнь. Он решил, что соседка Валентина, управившись с домашними делами, возжаждала музыки, собрался слегка отчитать ее: ведь просил приходить после шести, к тому же если услышит звуки рояля.
Порог, однако, перешагнул широкий мужчина лет сорока пяти, в молодежной узкополой шляпе, интеллигентном импортном плащике с железками-застежками, густо загорелый, чисто выбритый, наодеколоненный, с кожаным большим чемоданом, плетеной корзиной и олимпийской сумкой через плечо. Весь этот груз он опустил на пол, облегченно гукнул, бегло оглядел Клока и протянул руку:
— Павел.
Клок пожал его пухлую ладонь, подумав, что такие вялые «подушечки» бывают у часто выпивающих, спросил:
— Кто будете и к кому?
— Разве Люся не звонила?
— Нет.
— Тогда представлюсь: друг хозяйки квартиры. Только что из Сочи... Завез фруктов, солнечных напитков... — Он коротко, вызывая на участливое понимание, хохотнул: — Людмила Сергеевна велела ехать сюда, познакомиться с сибиряком-квартирантом, организовать стол и т. п., как говорится. Павел я. Павел Юрьевич Гурдин, коллега милой хозяйки по работе и, повторяю, друг...
Он шагнул в сторону вешалки, снимая шляпу и расстегивая плащик, но был остановлен Арсентием Клоком, внезапно и неожиданно для самого себя вскипевшим дикой, неподавляемой неприязнью к этому нагловато-самоуверенному «другу», а вернее, престарелому любовнику, заехавшему провести ночку у подружки, чтобы завтра незаподозренным, бодрым и ублаготворенным появиться в родной семье. Клок грудью оттеснил Павла Юрьевича к двери и на его поспешный вопрос с хохотком: «Что, что это значит?..» — ответил твердо:
— Я тоже друг!
— Ты?! — искренно удивился тот, скептически и замедленно оглядывая прозаическую фигуру откуда-то взявшегося сибиряка в толстом свитере и дешевых затертых ширпотребовских джинсах. — Как говорят интеллигентные люди, этого не может быть, потому что быть не может...
— Может! — Клок жестко повернул пухло-тяжелого Павла Юрьевича лицом к двери, вытолкнул на площадку, следом выставил чемодан, корзину, олимпийскую сумку с таким же пухлым медвежонком, вежливо сказал: — Везите домой, детишкам фрукты нужнее.
Какое-то время на лестничной площадке слышались шаги, нервное похохатывание Павла Юрьевича Гурдина, не решавшегося вновь звонить и стыдившегося, вероятно, так просто уехать; затем зачастила скороговорка вездесущей Валентины, двойной звонок в дверь, на который Клок не ответил (звонила конечно же Валентина по просьбе обиженного «друга»), и наконец все стихло.
Клок убрал со стола свои рукописи и бродил по квартире в немой растерянности до утомления, потом лег на жесткий поролоновый диванчик и закрыл глаза: внутри у него как-то опустело, заглохло, лишь тоненько ныло, жалуясь ему же, небережливому хозяину, его сердце. Он пролежал так больше двух часов, не отзываясь на звонки соседки Валентины, жаждавшей интересного разговора и полонеза Огинского; и вздрогнул, когда дважды щелкнул ключ в замке, открылась и резко хлопнула вновь закрытая дверь.