И на это Ивантьев никак себе не ответил, не имея какого-либо опыта ухаживания за женщинами, тем более такой, как Анна, о которой доктор сказал: «Каждому селению — своя великомученица». По натуре он был истинным крестьянином, хоть и пахал морскую ниву, — женщина для него только жена, хозяйка. На легкие связи, любовниц у него не было времени, да и, пожалуй, сильного желания. Женился рано, в трудное послевоенное время, как многие тогда, осиротевшие, чтобы иметь семью, дом, — и долгие годы — плавания, рыбацкие экспедиции; детей редко видел. Погреться под крымским солнышком возил все семейство, не видевшее иного тепла, кроме мурманского и архангельского. Романы с судовыми поварихами были ему запретны — и капитанской этикой (хотя иные не очень соблюдали ее), и совестью: капитан с любовницей — наполовину начальник. Так и прожил почти тридцать женатых лет со своей Натальей. Любил ли жену? Ответить мог тоже по-крестьянски: делил радости и печали, растил детей, имел на земле свой домашний уют — значит, любил. Но опять же по-своему — больше жалея, сочувствуя, понимая ее нелегкую долю жены моряка.
Ивантьев отодвинул газету, посмотрел на Анну. Она перетерла, составила в сервант посуду, сняла и вытряхнула на крыльце скатерть, затем плеснула из чугуна в ведро теплой воды, принялась мыть пол, подоткнув подол ситцевой широкой юбки. Она наклонялась, двигалась так, будто в доме никого не было, и, когда заметила, что на нее смотрит Ивантьев, вспыхнула всем своим и без того разрумяненным лицом, даже замигала часто от стыдливых слезинок в глазах, но сказала спокойно, щадя не менее смутившегося Ивантьева:
— Евсей Иванович, про что пишут в газете?
— Про Иран, Кампучию... — наугад ответил он и бодрее прибавил: — Ничего особенно нового.
— А-а, — согласилась Анна, вероятно поняв, как читал газету Ивантьев, и попросила: — Поставьте, пожалуйста, самовар. Пить хочется, правда?
— Да, да! — спасенно вскочил он, подхватил за оттопыренные ручки пузатый, купечески дородный Федин подарок, потащил его во двор. — Сейчас, Аня, я его быстро раскочегарю, он у меня пароходом загудит.
Шел за водой к единственному на хуторе колодцу, заливал самовар, бросал в трубу сухие березовые чурочки, раздувал огонь голенищем старого сапога и чувствовал, как горячит ему грудь сердце, ставшее вдруг молодым, сильным, как ясно, радостно все видят и понимают глаза, и мысли, совсем воздушные, вроде бы проникают в голову извне, словно они всегда были среди природы, людской жизни, в предметах, вещах, да не было им доступа в него, Ивантьева. Почему?.. Ну-ну, признайся себе хоть сейчас!
«Не было Анны...» — сказал наконец теперешний, деревенский Ивантьев.
«Не влюбился ли?» — спросил его прежний, Ивантьев-капитан.
«Не знаю... Но впервые увидел женщину...»
«А раньше что же?»
«Раньше была жена».
«Странно. Запутанно. Ты ведь, кажется, — сказал Ивантьев-капитан, — гордился тем, что однолюб; правда, в мужских компаниях, за выпивкой, прикидывался бывалым».
«Чтоб не высмеивали...»
«На старости, значит, решил поразвлечься?»
«Отстань! — рассердился деревенский Ивантьев. — Ничего не решил. Да и стар я, ты прав. Просто порадовался женщине, может, первый раз... Все. Не будем ругаться!» И, подхватив кипящий самовар, Ивантьев понес его в дом.
БЕДА В ОДИНОЧКУ НЕ ХОДИТ
Из автобуса у киоска высыпались, как горошины из тугого стручка, грибники, мальчишки-удильщики, разбрелись сразу кто в лес, кто к реке, и лишь одна пара, мужчина и женщина, выйдя последними, неспешно зашагали по улице Соковичей; он — в сером, элегантно приношенном костюме, она — в зеленом плащике, с тяжеловатым шиньоном под блондинку. Шли они, скучновато оглядывая дворы, без особой радушности кивнули поприветствовавшему их из-за забора Борискину, и Ивантьев, красивший штакетник палисада, вдруг понял: мужчина и женщина идут к нему. Он наскоро отер тряпкой руки, убрал под крыльцо ведерко с краской; хотел было уйти в дом — на мгновение ощутилось необъяснимое желание спрятаться, — да тут же застыдился: все равно вызовут, раз уж идут к нему. Но просто так стоять у калитки он не мог, принялся расторопно прибирать двор — отшвырнул пустой ящик, катнул к забору тачку, снял с веревки подсохший мешок... Верный зарычал, тявкнул, спрашивая хозяина, как ему быть — прогнать этих чужих, тревожно пахнущих, или, поджав хвост, уползти под крыльцо к ведерку с краской и оттуда следить за их поведением. Ивантьев приласкал, успокоил пса, открыл калитку, сказал спокойно, расслабленно ожидавшим его появления мужчине и женщине:
— Прошу, если ко мне.
— К вам? — с заметной грубоватой нарочитостью удивилась женщина. — Мы к себе.
Мужчина проговорил размеренным чистым баритоном, подавая руку:
— Защокин Максим Витальевич. — Он чуть поклонился в сторону женщины. — Моя жена Вероника.
Теперь Ивантьев осознал, почему так сразу насторожила его эта пара: было много неуловимо знакомого в осанке, походке, движениях мужчины, его короткие усы, стриженая бородка и чуть вскинутая голова напомнили хорошо знакомое, даже дорогое, но соединить все это с доктором Защокиным он не мог, безотчетно воспротивился, и оттого лишь тревожно забеспокоилось его сердце. Пожав суховатую, узкую, интеллигентно невесомую руку сына доктора, Ивантьев и вовсе разволновался, предчувствуя недоброе, спросил поспешно, ловя его ускользающий, устало холодноватый взгляд:
— Скажите, как Виталий Васильевич? Надеюсь...
— Поздно надеяться, — медлительно и жестко (с явной неприязнью) ответила за него жена Вероника, а муж прибавил негромко:
— Умер отец.
— Как, извините?.. — не поверил их словам Ивантьев, полагая, что над ним зачем-то подшучивают, отыскивая на лицах гостей хотя бы промельки улыбок. Ему не ответили. На него смотрели, точно на туповатого, может, похмельного мужика, и он медленно стащил с головы старенькую, подаренную ему для работы шляпу доктора Защокина. Стоял, опустив к земле глаза, понуря отяжелевшие плечи, пока не услышал резкий голос Вероники:
— Может, в дом пригласите? Мы же с дороги!
Вошли. Они — впереди, он — убито — следом. Они сели на диван свободно и отдыхая, он — на стул у стола, опустив голову. Они закурили сигаретки, не торопясь говорить, а он и слов не находил для разговора. О чем? Для чего? Как?.. Ведь умер доктор, мыслитель, товарищ и брат... Нет филолога Защокина, а важнее — редкой натуры человека... Он ждал его. Он расчистил площадку в углу огорода, под соснами, чтобы строить «Дом творчества». Он готовился жить с ним долгие годы, обживать эту землю, думать о жизни, учиться жить... И теперь у него было такое ощущение, словно из души вынули разумную ее часть, так необходимую для начатой им новой жизни. Утомившись одинокой печалью, он спросил:
— Когда, извините, умер доктор Защокин?
— В апреле, — ответил Максим Витальевич.
— Я бы приехал...
— Он бы приехал! — воскликнула Вероника, будто не переставая возмущаться глупым поведением Ивантьева. — Да он из-за вас и заболел... Промерз, простудился... Поеду, говорит, навещу друга. Никогда зимой не ездил... Воспаление легких, месяц пролежал, подняли, но опять пневмония — не спасли... И откуда вы взялись, такой друг?
Ивантьев наконец разглядел сноху Защокина. О сыне доктор говорил мало: инженер-конструктор на каком-то заводе, вроде способный. О снохе — ни слова. Она была наполовину приблизительно моложе пятидесятилетнего Максима Витальевича, явно недавняя жена, оттого и выказывала так активно свою причастность к семейству Защокиных (не о ней ли думал доктор, осуждая женитьбы городских старичков на молоденьких проворных девицах?), но главной ее заботой была конечно же ее собственная внешность: над ней профессионально потрудилась парикмахерша, косметолог, маникюрша; волосы — техническое сооружение, благоухающее лосьонами и лаками; губы — перламутр, тени под глазами — глубокая синева. Одежда продумана, вероятно, до цвета невидимых застежек на чулках, не говоря уже о пуговицах, перчатках, крупном перстне и золотом обручальном кольце. Она напомнила Ивантьеву его собственную сноху в ее начальное время жизни с сыном («Сегодня не купишь — завтра не найдешь!»), и тем более стало ему печально: ведь Вероника командует интеллигентным приуставшим мужем.