От политики и женской эмансипации Соня с необыкновенной легкостью перешла к науке, рассказывала, захлебываясь восторженными словами, как облучают поля лазерными лучами — кукурузу, картошку, пшеницу, всякие овощи, — солнце обогревает днем, а лазерные лучи — вечером, ночью. Двигается вездеход по полю, облучает, и растения прямо-таки на глазах вызревают.
— Неужто? — усомнилась Никитишна.
— Брешет, — констатировала Самсоновна.
— Да это ж по телевизору передавали, сама видела, Федя подтвердит! Сидите в своих халупах с поросятками, цыплятками — никакой электроники вам не надо!
Снова пришлось вмешаться Ивантьеву, объяснить, что действительно существует лазерное облучение полевых культур, а также посевного материала, и имеются хорошие результаты: на двадцать — тридцать процентов больше дают кукурузные, пшеничные гектары. Испытывается лазерный, так называемый монохроматический, красный свет на хлопчатнике, овощах, других растениях. Но бурно радоваться пока не следует: эксперименты ученых — одно, колхозные необъятные поля — другое. И огород Самсоновны богаче родит, чем иное такое поле.
— Правильно, Евсюша, умная головуша! Ето лучами, штоб не руками...
Уже с меньшей охотой поперечила Соня неуступчивой старухе, а потом и примолкла, как и все прочие, начиная утомляться от жарко поднявшегося солнца, парного духа земли, острого запаха зелени с полян и лужаек. Лишь слышались голоса детей: шестилетний Петя пытался оседлать пса Верного, четырехлетняя Верочка ловила кота Пришельца, подманивая его бумажкой на веревочке. Ивантьеву вспомнились защокинские записи о Феде и Соне Софроновых: «Алеша Попович, которому не хватает Ильи Муромца», «Толстушка-хохотушка, а дом ухожен, мужа любит и боится». Стал обдумывать. Выходило так: неглупому, работящему Феде нужен умный начальник, какового, вероятно, у него нет, и вот он сам себе голова, а голова-то у него еще молодая. О Соне тоже метко сказано, но можно прибавить: она остра и сообразительна.
Всадника Петю сбросил со своей холки измученный Верный, Петя сидел, тихонечко ныл, раздумывая, зареветь ему или застыдиться. Верочка наконец изловила кота, однако-тот, бродяжливый, вольный по натуре, нагло царапнул ее и метнулся на чердак. Настало время вызволять детей из непосильной для них самостоятельной жизни. Самсоновна привела Петю и Верочку в тень под яблони, усадила, отерла им концом своего чистого платка запотевшие мордашки, проговорила:
— Слушайте сказку страшную про Митошку и бабу-ягу. А сначала засказ будет, тоже страшенный... Засказывается сказка, разливается по печи кашка, скрозь печь капнуло, в горшок ляпнуло, течи, потечи, идет добрый молодец из-за печи на свинье в седле, топором подпоясался, ноги за поясом, а квашня старуху месит. Он ей сказал; спорынья в старуху! Она как хватит из-за лопаты печь, его печью хлесть, он побежал, портки изорвал... Ну, дале говорить аль хватит?
Дети закивали, чуть ошалелые — в какой уже раз! — от глупой и волшебной путаницы засказа, и Ивантьев, дивясь легкой, прямо-таки песенной речи Самсоновны, попросил:
— Можно погромче?
— Можно, можно, детки большие и малые. Дале так будет. Не в котором царстве, не в нашем государстве жил старик со старухой, и был у них сын Митошка. Ходил он рыбу ловить, и когда он ловил, то мать носила ему покушать. Придет она на бережок и закричит: «Митошка, Митошка, липовый челнок, выйди на бережок, мать есть принесла!» Подслушала баба-яга, подладиться захотела. «Митошка, Митошка, — кричит, — выйди на бережок, дам пирожок!» Отвечает Митошка: «Баба-яга, у тебя толст язык, сходи к кузнецу, пусть перекует». Подладилась хитрющая, изловила Митошку и к себе в дом привела.
Дети слушают, остановив влажные глазенки; Петя, готовый сразиться за Митошку, сжал кулачок, Верочка, подперев ладошками щеки, едва удерживает слезы — так ей жаль доброго и наивного Митошку. Ивантьев, Соня, Анна, уходя в конец огорода, слышат лишь мерный чистый говорок Самсоновны, приближаясь, различают четко произносимые ею слова. А сказка движется своим извечным чередом и ладом. Баба-яга захотела изжарить Митошку, приказала работнице Ульяшке посадить парня в печь; Митошка изловчился и сам поджарил глупую Ульяшку, баба-яга ест мясцо, приговаривает: «Сладко, сладко Митошкино мясцо», а Митошка из-за печи отвечает: «Сладко, сладко Ульяшкино мясцо!» — «Ах ты мошенник! — рассердилась Яга, — мою любимую Ульяшку изжарил!» И приказала второй работнице — Матрешке расправиться с парнем. Митошка перехитрил ее, а затем и третью работницу, Парашку, в печи испек. Ополоумела от злости баба-яга, сама решила сунуть в печь Митошку.
— Истопила печь, три поленницы, стала сажать на лопату Митошку, он опять одну ногу на сошок, другую под сошок, одну руку на лавку, другую под лавку, ей Митошку пихнуть в печь никак нельзя, она и говорит: «Не так садишься-та!» — «Сказал, што лучше не умею, покажи, когда знаешь». Она села на лопату, подобрала свой сарафан, а Митошка покруче как шаркнет бабу-ягу в печь! Она там и сдохла. Митошка пошел домой, а дома отец и мать пирогов напекли, обрадовались и стали жить-поживать лет до восьмидесяти. Все! Сказке конец, делу венец, добрым молодцам урок, молодицам — тоже прок!
Дети, утомленные сказкой, стали подремывать, ибо хорошая сказка — это еще и большая работа для детской души, и Самсоновна увела их в дом, уложила спать. Вернулась, вынула из тазика мокрые тряпицы, развернула, принялась сажать, сеять в бороздки на грядках, вспушенных Никитишной, разбухшие семена гороха, фасоли, редьки, репы, моркови, укропа, петрушки, прочей мелочи. Для капусты, помидоров, огурцов были оставлены особые грядки, их обошла, прощупала тяпкой, рукой Самсоновна, покивала сама себе: мол, мягка, хороша землица, сказала Ивантьеву:
— Тогда меня позовешь на рассаду.
Было уже за полдень, было душно от густых испарений наконец-то отогревающейся земли, слепо глазам, если поднять их на мглисто-синие заречные дали — через черные поля, зеленые пастбища, леса, перелески, до золотистой луковки церкви, будто посаженной в тучную парную землю, чтобы выстрелить зелеными стрелами лука. Как раз к этому времени Ивантьев пробил последнюю лунку, Соня бросила последнюю картофелину, Анна прикрыла ее рыхлым бугорком.
Обедали в прохладе, тишине, уютности дома.
Ивантьев усадил женщин за стол, покрытый белой скатертью, приказал им не вскакивать, не суетиться «с ложками-плошками», сам подал закуску, налил по рюмочке вина, каждой сказал спасибо за помощь. Они дивились его салатам из крапивы, листьев одуванчика, мать-и-мачехи, приправленных майонезом, чуть смущенно подшучивали над собой — расселись, как барыни, а мужик ухаживает!
И лишь Самсоновна, отвыкшая чему-либо удивляться, проговорила:
— Нескушно зато, будто в ресторане. Щей нам, Евсей, да мясца пожирней, тогда и тебе благодарность запишем.
Отобедали весело, с наработанным весенним аппетитом; накормили детей, и Соня увела их домой, чтобы успеть приготовить что-нибудь «папе Феде» — своему работнику неустанному. Самсоновна и Никитишна неспешно почаевничали и тоже ушли, оставив Анну перемыть посуду, убрать дом. На отговорки Ивантьева старухи только разом махнули руками, мол, знаем, чего делаем, все равно баб еще никто от бабьей работы не освободил. А улыбчивая Анна молча налила в тазик горячей воды, закатав рукава блузки, принялась ловко «банить» посуду.
— Чем же заняться мне, Аня? — спросил Ивантьев, садясь на диван.
— Газетку читать. — Она вытерла руки, пошла к вешалке, вынула из кармана своей оранжевой нейлоновой куртки газету, подала. — Свеженькая. Ведь вы пока не выписываете.
— Так это похоже... похоже... — Он обвел рукой дом, указал на нее, на себя...
— На семейную жизнь, — подсказала Анна.
Посмеялись. Но невесело. Скорее неловко. Ивантьев прикрылся газеткой, плохо различая, однако, строчки — от усталости, смущения: старик и молодая женщина! О чем говорить, как вести себя? Слишком вольное слово, излишне пристальный взгляд — и будешь осмеян, презрен хуторянами. Они ведь — одна семья... А если Анна хочет, чтобы он поухаживал за ней, ну просто так, от скуки?..