...По лесу он не ходил, а бегал, говоря, что только так организм насыщается кислородом... насыщался он и углекислотой, наглухо закупоривая квартиру на ночь, — углекислота не менее важна для организма... грибы брал все подряд, кроме бледной поганки и мухомора, хотя утверждал, что один раз, поспорив, съел сковородку жареных мухоморов, хорошо вымочив их в соленой воде, — лечатся же мухоморами лоси... брал всяческие опята — говорки, шершавики, луговые, ведьмин круг; фиолетовую, белую однорядку, пестрый зонтик, мокрухи, чесночники и еще какие-то... его корзина всегда была полна, всегда красива... даже сейчас рябит в глазах, вроде бы горячеют они от резкого разноцветья... дивились грибники, сельские жители... Ясно: доктор наук, Док, как сокращенно он называл себя, знающий все растущее, живущее, дышащее... садился потом на сухой пенек среди поляны, рассуждал: «Понимаешь, Дока, — Докой он нарек меня, Дементия Савушкина, тоже сокращая, и еще потому, будто я смекалистый, дошлый, — понимаешь, грибник из меня отчаянный, охотник — никакой: столько кролей, крыс, прочей подопытной живности напотрошил для науки, что не могу трогать живность лесную!..» Зашел раз к нему в лабораторию — руки красные, на халате кровь, лампы, аппаратура, препараты, и по виску, от левого глаза, струйка крови, а глаз вроде и вовсе нет, губы черные, рот хрипит... Нет! Нет! Не то, не о том!.. Это не тогда, это в последний раз было... это, это!..
Дока хочет вскочить, опомниться, но чувствует: крепко привязан, прижат, словно привинчен болтами и гайками, всем телом к чему-то твердо неподвижному. Он медленно и со страхом раскрывает глаза — оказывается, они были закрыты, а виделось ему все так разборчиво, — и сначала ничего не различает: лишь белое-белое, пустое-пустое пространство... Дока упрямо смотрит в пустоту, чтобы осознать ее, и наконец на ней, ставшей плоской, появляется черное пятнышко, оживает, куда-то бежит... еще одно, резче, выпуклее... Это же мухи! А белая пустота — потолок!
Он пробует шевельнуть головой. Шевельнулась. Но как-то пугающе странно: голова качнулась, а все другое, до самых пальцев ног, осталось мертвым, будто закованным в железный панцирь. Подумалось мельком: как рыцарь, оглушенный секирой. Он слегка повел голову к правому плечу, чуть-чуть приподнял ее, скосил глаза — и ужаснулся: он, Дока, Дементий Савушкин, лежит на больничной койке! И какой-то особенной — с ремнями, блоками, никелированными перекладинами, пружинными креплениями, кнопками, проводами, — лежит, вставленный в нее, точно в кресло космонавта или машину для пыток... Его правая нога, огромная, толсто забинтованная, полусогнута и подвешена, левая рука привинчена к стержню чуть вверх и на отлет, ребра перетянуты широким ремнем... Почему он в больнице? Кто изломал, покалечил его?..
Это, это вот что... — всплывало сквозь шум, серую смуту в голове, пятнами, вспышками — вот что... они ехали по шоссе... он, Док — доктор, Анфиска... да, и Анфиска... вел машину он, Дока — Дементий... было жарко, ехали долго, пахло вином... доктор и Анфиска пили марочный «айгешат», заедали конфетами «Ромашка», смеялись на заднем сиденье... и Дока видел, каждый раз видел в зеркальце перед собой, как Док медлительно приникал сильными губами к Анфискиным крошечным, пьяно кровавым... машина набавляла, набавляла бег, словно вырывалась из рук Доки, она уже летела сама сквозь рощи и луга, озера и реки, сквозь серый горячий туман в голове Доки, а потом сорвалась с шершавого шоссе, но может быть, просто взлетела... мгновение шелестящей, воздушной, пустой тишины — и грохот, тьма, смрад... иная, черная тишина... опять свет, мучительно резкий... и в нем, как под прожектором, струйка крови вдоль щеки Дока — доктора, а глаз вроде вовсе нет, губы черные, рот хрипит... снова провал, бесконечное забытье...
...до этих минут на больничной койке.
Дока в безумном ужасе вскидывает голову, мгновенным током бьет его замутняющая сознание боль, и он кричит из последних сил:
— Где Анфиска? Куда она делась? Что с Анфисой? Скажи-и-те!..
Сквозь серую, затем белую пустоту понемногу, как на фотобумаге, опущенной в проявитель, начала проступать фигура медицинской сестры — сперва округлое, красноватое лицо с резкими бровями, затем руки, халат, белая косынка, прохладно и туго обтянувшая голову.
— Я кричал? — спросил, одолевая тяжкую дрему, Дока.
— Кричал, Савушкин, — донеслось сверху и чисто, точно повеяло холодком. — И болевой шок себе заработал. Укол сделала. Сейчас капельницу поставлю, подпитаю тебя.
Женщина приказала не шевелить правую руку, проколола ее иглой, и из перевернутого пузырька на высоком никелированном штативе закапала желтоватая жидкость, по тоненькой, прозрачной гибкой трубке проникая в набухшую вену Доки; он догадался: это плазма, особо консервированная кровь (кое-что ему поведал о медицине Док-доктор). Значит, изуродовался чуть не до смерти. Женщина, чутко следившая за ним, приметила его печаль, сказала с легонькой подбадривающей улыбкой:
— Ты крепкий, Савушкин, жить будешь.
— А она... Анфиса? Скажите, пожалуйста, как она?
— По-моему, вас было трое?
— Нет, она?.. Док крепкий. Крепче меня...
— Малюгин, что ли, Док? Валерий Аркадьевич?
— Он. Доктор.
— Что-то ты не очень вежливо о нем. — Женщина сощуренно, сожалеючи приглядываясь к Доке, опустилась на стул, на краешек, явно торопясь идти по своим сестринским делам. — Он тебе, Савушкин, в отцы годится.
— И ей.
— Кому?
— Анфиске.
— Ты о чем?
— Нет, я так... Я спрашиваю, ну, пожалуйста, скажите, она жива? — Неожиданно для себя Дока всхлипнул, застыдился своей слабости, но не смог успокоить дыхание, оно перехватило ему горло, ударило в голову, и глаза заплыли обильной мутью слез; уже не владея собой, страшась вернувшейся боли, одиночества, Дока заговорил длинно, навзрыд: — Вы добрая, хорошая... Простите меня... Я вам все, все расскажу, только вам, у вас доброе лицо... Я вам верю, только не уходите, послушайте меня, мне надо рассказать...
В забывчивости Дока шевельнул руку, женщина быстро перехватила ее, прижала к кровати, вынула иглу, протерла место укола спиртом, отставила капельницу, проговорила спокойно, наверняка многого навидавшись в травматологическом отделении:
— Плачем, значит, герой? Ты ведь, кажется, на флоте служил, в брюках-клешах фасонил? Ну-ка, усмири себя, покажи мужчиной.
— Простите, не буду.
Но слезы лились по щекам Доки, всхлипы сотрясали грудь, и все тело разламывала, рвала на кровавые живые куски неодолимая, удушающая боль. Женщина покачала головой — в каком-то сером отдалении, как бы исчезая с проявленной, но незакрепленной фотобумаги, — затем снова приблизилась, блеснул в ее руке шприц, она сделала Доке укол, которого он не почувствовал, и, ожидая облегчения, он силился не выпустить белую прохладную женщину из виду, что-то говорил, наговаривал ей, не слыша себя.
И вот прохлада пролилась в него, высушила глаза, высосала по капельке знойную боль, словно приподняла Доку над жесткой, железно-механической кроватью, невесомо закачала среди пустого воздуха палаты. Он мог уже говорить спокойно, вполне разумно, он хотел извиниться и неторопливо начать свой длинный рассказ, но от двери послышалось:
— Я приду — и ты расскажешь. Сначала подумай. Теперь тебе будет легко думаться.
Думалось, вспоминалось легко и чисто.
Дёма Савушкин стоял у станка, вытачивал штырьки из нержавейки для каких-то тонких приборов, (их соберут в экспериментальном цехе, и токарю не обязательно знать, какие будут приборы), рядом посвистывал над своим станком, точно обласкивал его, Витька Бакин, дружок Дёмы по службе на Северном флоте — дружок верный, задушевный, пригласивший его после демобилизации в этот новенький подмосковный городок жить, трудиться, устраивать по-современному свой молодой быт. Во время смены они лишь посмеивались, кивали друг другу, забывая иногда перекурить, потому что числились передовиками, да и заработать хотелось: надо приодеться в приличное гражданское. Витька, правда, с родителями жил, мог бы подзанять у них на одежонку, но из солидарности флотской, как и Дёма, ходил в клешах, тельнике, форменке — и работать, и танцевать или кино смотреть, что было вполне возможно: механический цех при научно-исследовательском институте похож на выставочный салон — стекло и бетон, много света, чистота, станки окрашены в оранжевые, голубые тона. Не хуже, ясное дело, чем корабельные ремонтные мастерские, где они оба стали токарями.