Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он заставил себя замолчать: «Нельзя, невыносимо, снова рассоримся! Пусть выговорится, пусть успокоится. Можно извиниться, попросить примирения, только удержаться от сварливой старческой перебранки. Этому не будет конца!» Он ходил, свесив голову, а она неумолчно говорила. Припомнила ему тридцатилетней давности командировку с аспиранткой Ипатьевой в Свердловск (ну ведь, ей-богу же, поездка была исключительно деловая!); духи «Шанель», подаренные секретарше директора института («А своей жене дороже десятирублевых не дарил»); какой-то пикник в Серебряном бору, где он, нахлеставшись коньяку, выкрикивал тосты за женщин-матерей, всякий раз дурацки прибавлял, что бабам надо рожать, а не диссертации защищать, — явно упрекал ее в бездетности; не пустил в круиз вокруг Европы, отказался лечить гипнозом свой патологический храп, занашивал носки до дыр... и еще, еще что-то совсем уж мелкое, но больно обидное, отчего он просто закрыл ладонями уши и ходил, встряхивая головой, как когда-то при контузии.

Наконец он подошел к ней вплотную, выкрикнул:

— Прекрати болтовню! — и, вяло обойдя стол, упал на свой стул, тут же стиснув пальцами горло.

Какое-то время он будто дремал в полной душевной расслабленности, забыв о себе, своем внезапном, перехватившем дыхание волнении, потом ощутил на губах запах корвалола, покорно выпил два теплых глотка из мензурки, взял в рот таблетку валидола и только после всего этого открыл глаза: перед ним стояла на коленях Евгения Николаевна, отирала влажным прохладным полотенцем его лицо, и подсиненные веки ее смигивали блесткие росинки слез. Он прижал руку Евгении Николаевны к своим онемелым, холодным губам, вымолвил шепотом:

— Прости, не сдержался.

Она тоже извинялась, укладывая его на диван, сидя затем рядом, как у постели больного, а он молчал, поглаживая ее руку. — маленькую, жестко усохшую, и думал, что многие несчастья случаются оттого, что люди не умеют, не научились сдерживаться или просто молчать. Слова, слова... Время нескончаемых слов. Слова гасят любовь, порождают раздоры, иссушают души. Пора людей карать за многословие. Слово, произнесенное всуе, должно считаться самым злостным проступком, грехом. Молчание примирило их.

Они уселись пить чай, лишь вздыхая и обмениваясь виноватыми улыбками. Жестами, кивками предлагали друг другу финский брусничный джем, польское диетическое печенье, мармелад «Лимонные дольки» — все особого вкуса и аромата, купленное, приготовленное для встречи, так желанной обоими.

Поднеся к его блюдцу жестяное, рекламно расписанное ведерко с джемом, Евгения Николаевна осторожно спросила:

— Угадай, Степа, где я купила?

— В «Природе».

— Нет, там только наше. У соседки — она в универсаме торгует. За собачку. Оставляет, когда дома не ночует.

Посмеялись, радуясь согласному, чуть умильному настроению и притихли, опасаясь неосторожного слова, взгляда, движения. Ранние сумерки, синью потекшие из окна, как бы тоже умиротворяли, освежали их души, даже уличный гул затих, став протяжным, просторным, белым шумом метели.

Евгения Николаевна включила четырехламповую люстру «Алмаз».

Он оглядел комнату — не изменилось ли что здесь с его прежнего прихода? — и увидел на телевизоре глазастого, худенького, воздушноволосого ребенка, вроде бы мальчика (нелегко теперь отличить мальчика от девочки, словно сами родители не желают таких различий); он спросил, невольно настораживаясь:

— Кто это?

— Кити принесла. Ее третий... Забавный человечек.

Ему отчетливо припомнилась недавно умершая сестра Евгении Николаевны, театральная администраторша (из неудавшихся актрис, конечно), женщина волевая, обо всем имевшая свое категорическое мнение; она считала мужчин слабым полом и потому, вероятно, трижды сменила мужей, ни в одном не найдя идеала, достойного своей мечты. Детьми, однако, обзавелась — от каждого по ребенку — и называла их на иностранный манер: Николя, Пьер, Кити... Себе тоже придумала звучное артистическое имя: вместо обычной Марии Светликовой стала Маржаленой Свет.

Много ли света, тепла принесла она зрителям, искусству, сперва играя на сцене, затем администрируя, он не знал: не видел ее ни в одной пьесе, не ходил в ее театр (как ни принуждала его порой Евгения Николаевна), но определенно помнил, знал все долгие годы: это она, Маржалена, уговорила, заставила юную сестрицу Женю сделать аборт. И акушерку нашла, и задаток денежный сунула без ведома своей и его матери, а отцов у них не было, оба погибли на гражданской. Он прямо-таки до слез живо вообразил тогдашнюю Маржалену — с короткой стрижкой, в узкой длинной юбке, тесной жакетке; взгляд поверху и вдаль, рукопожатие жесткое, сугубо товарищеское, цель — ясна и тверда на всю будущую жизнь. «Какой ребенок? — прямо и четко сказала она испуганной Жене. — Каши, пеленки... Ты станешь домохозяйкой, прислугой мужу, семье, таких бросают. И правильно делают. Они тащат общество в темноту прошлого. Всему свое время. Стань сначала образованной равноправной личностью». Все стали личностями какими-никакими, в меру сил и способностей исполнили свой долг, только жизни свои прожили очень по-разному. Евгения Николаевна и он, ее бывший муж, остались одинокими. А волевая Маржалена Свет увидала не только внуков, но и правнуков, неизменно награждая «фотомордашками» (по ее выражению) младшую сестрицу. Теперь вот принесла свое третье чадо напористая, громкоголосая Кити, будто исполняя завет матери — напоминать Евгении Николаевне об ее бездетности.

Так — может, не совсем справедливо — думалось ему сейчас, и воздушноволосый ребенок смотрел на него, ему казалось, нагловато уверенными, непроглядно темными глазами своей бабушки-администраторши. Он отвернулся, вновь глянул в сторону телевизора, стыдя себя за глупую неприязнь к ребенку, но сердце уже горячо зачастило — оттого, что ему припомнился трехмесячной давности разговор с Евгенией Николаевной, когда она почти прямо вымолвила: мол, и ты виноват в том злополучном моем поступке... Он промолчал тогда, теперь же решил как можно осторожнее спросить Евгению Николаевну, неужели она серьезно так думает. Он начал неспешно, издалека:

— Милый ребенок. Как нарекла его Кити?

— Джоником.

— О!.. И похож на Маржалену, то есть Марию Николаевну. Отдаленно, правда. Характерная женщина была. Нам не хватало ее решительности. Слушались. Особенно вы...

— Да, — подтвердила, чуть настораживаясь и ставя чашку на блюдце, Евгения Николаевна. — Сестра, старшая.

— А моя мама говорила: не подчиняйтесь этой командирке.

— Ваша мама была бухгалтершей в конторе Палашевского рынка.

— Ну и ваша, извините, не в Совнаркоме работала... Только я не о том... Вы как-то намекнули, будто я тоже... Тогда как совет, вернее, приказ Маржалены вы решили беспрекословно исполнить. А я, помнится, просил вас не рисковать...

— Он просил... Изумительно! — тихо и удивленно рассмеялась Евгения Николаевна, словно возвращая себе наивно утерянное, более дорогое ее душе прежнее ироническое настроение. — И кто это говорит? Муж тогдашний! Да вы же боксом занимались, вы гирю двухпудовую по сорок раз выжимали, вы готовились к грядущим боям с фашизмом и мировой буржуазией... Вы меня на руках на третий этаж бегом заносили. А тут — он просил! Разве об этом просят? Это запрещают молоденькой глупой жене, говорят ей: убьешь ребенка — я убью тебя! А вам свободы хотелось, как и мне, квартиры вместо коммуналки, диссертации, оклада вместо скудной получки... — Евгения Николаевна передохнула, явно желая несколько успокоиться, но сразу же вскинула голову, сощурила гневно блеснувшие глаза и договорила то, что было давно, наверное, обдумано и рвалось из нее: — Вы волю вырабатывали и остались безвольным. Моя сестра видела вас, понимала. Когда я заспорила с ней, она прямо сказала: «Разве он муж? Он же боксер и диссертантщик. Ему удар левой в челюсть важнее жены, ребенка, родных и близких. И остерегает он тебя — чтобы чистеньким остаться: как же, борец за мировую справедливость!» Хоть теперь-то вы можете что-нибудь понять, пенсионер Степан Корнеевич?

34
{"b":"188589","o":1}