Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— У меня готово, — останавливается она перед ним, легонько наклонив голову. — Открывайте ваше вино, Степан Корнеевич, и прошу к столу. Гляньте — удивительно красив стол сегодня! — И, не удержавшись, хвалится: — Даже красная икра есть, в «Океане» выстояла...

Они садятся, пьют по маленькой рюмочке вина, принимаются угощать друг друга закусками, еще стесняясь чуть-чуть после месячной разлуки и оттого не переставая говорить, он — о международных событиях, она — про лечебные травы, соседей, дворовые неурядицы; но вскоре они замечают, что почти не слышат своего разговора, это их смущает — ведь не для пустой же болтовни встретились! — и он, предложив еще по рюмочке вина, говорит, явно взбодрившись:

— Не пойму, Евгения Николаевна, из-за какого пустяка мы с вами в прошлый раз поссорились?

Она откладывает вилку, медленно всматривается в него, выпрямляет спину, прочно прижимаясь к жесткому высокому стулу.

— И вы забыли? — спрашивает, печально покачивая головой. — Изумительная память у вас, Степан Корнеевич... Забываете все неприятное. Может, вы не знаете, к кому пришли?

В поисках синекуры - img_5.jpg

Он едва не вскакивает, машет сокрушенно рукой, потом прикладывает обе руки к груди, выражая этим свое полное недоумение и заодно извиняясь, если слова его пришлись невпопад.

— Не так, не так меня поняли! Я хотел уточнить...

— Давайте уточним, вспомним. Согласна.

И они замолкают на несколько долгих минут.

Сияли розовым и красным гвоздики, по снежным крышам огромного города гулял ветер декабря, и уличный неумолчный гул чудился отдаленным, проходящим стороной ураганом.

 

Что им вспомнить?

Последнюю встречу? Или многие встречи?

А может, всю жизнь?

Их долгая жизнь как бы уместилась сейчас в малом, над круглым столом, промежутке между ними и оттого стала такой уплотненной, что ощущалась обоими невидимым твердым сгустком воздуха: протяни руку — и ушибешься.

Прожили они вместе тридцать пять лет. И вот уже десятый год в разводе. Первое время после размена квартиры не виделись, знать друг о друге ничего не хотели. Но однажды сошлись лицом к лицу в елисеевском магазине, перемолвились растерянно несколькими словами, он пожелал навестить ее, она согласилась. И начались их встречи.

Что же произошло с ними?

Знают ли они это сами?

Всю свою семейную жизнь они были неразлучны, кроме трех военных лет, и работали в одном научном экономическом институте; на службу, со службы, в магазины, кино, за город на природу, к морю по путевкам — вместе, согласно, без капризных споров, всегда с друзьями, коллективом. Кандидатские, потом докторские диссертации защитили почти одновременно, и повышения получали, как по уговору, год в год, и пенсии выслужили солидные, и на отдых ушли с обоюдным чувством исполненного долга: принесли пользу науке, людям.

Жить бы им в своем согласии, радуясь мирно текущим дням, на тихой улочке у Никитских ворот, среди привычных строений старой архитектуры, неподалеку от церкви Большого Вознесения, где когда-то венчался Пушкин. Здесь они выросли, здесь состарились. Кто же разумный разменяет этот уютный центр на окраинные, кирпично-силикатные, сиротски однообразные микрорайоны? Там люди иные, наезжие отовсюду, там московский дух выветрен. Это как оказаться в другом городе.

Но она стала замечать, что он по ночам храпит, утром не делает зарядки, до половины дня ходит или валяется на диване в мятом халате, забывает бриться; и ест много (все потирает мягкими ладошками, наговаривая: «А не употребить ли нам чего-нибудь деликатесного, подружка дней моих суровых?»). Свел знакомства в гастрономах — цветочки, флакончики пробных духов, — что и вовсе, по ее убеждению, недостойно, постыдно для интеллигентного человека. Он отшучивался поначалу, с хохотком выпячивая волосатый тугой живот, ибо благодушно, день ото дня полнел, а затем, после резких ее упреков («кандидат в Обломовы», «пенсионер-скамеечник»), стал замечать: уж очень упрямо, даже фанатично она бережет себя — ни грамма лишней еды, ни минуты лишнего сна; записалась в группу здоровья, по субботам — бассейн «Москва», по воскресеньям — кино, театр, раз в месяц — загородный туристский поход; цветы свежие на столе, парикмахерская через день... И наконец он прозрел, как ему показалось: ведь она хочет понравиться кому-то или уже встречается с кем-то!

Он так и сказал ей, не умея что-либо утаивать от жены. Она рассмеялась и тут же всплакнула. Впервые за все их супружество. Проговорила потом: «Дети мои во мне моей жизнью живут».

Детей у них не было.

Еще в предвоенное, теперь смутно отдаленное время, когда они только-только начинали жить, ютясь в коммунальной комнатенке здесь же, у Никитских ворот, она, тогдашняя студентка Женя, сделала строго запрещенный в те годы аборт. Сделала тайно. И неудачно.

Они поняли это позже, уже захотев ребенка. Лечение не помогло, и до него ли было: дела институтские, общественные, диссертации, студенты, аспиранты, загранпоездки — начисто вытеснили мысли о личном семейном устройстве.

Они не жили в своей квартире, как бы временно обитали. И вдруг остались наедине в двух невеселых пустоватых комнатах, потому что всегда презирали приобретательство, мещанский уют. Решили осовремениться. Оклеили квартиру дорогими обоями, заставили импортной мебелью, накупили эстампов, инкрустаций, ваз, керамики. Но комнаты, став тесными, не сделались веселыми — пропахли музейностью.

Они не умели обжить их. Они не знали, как жить в одиночестве. Их некому было примирить, соединить.

И они разошлись.

А разойдясь, стали встречаться, желая хоть как-то понять, осмыслить прожитые, ушедшие в небытие годы.

 

— Я вам напомню, — прервала тягостное молчание Евгения Николаевна, покашливая в кулачок с напухшими синими жилками, глядя мимо Степана Корнеевича. — В прошлый раз вы начали жаловаться, будто вас, заслуженного фронтовика, обходят вниманием, медаль какую-то забыли выдать, путевку в Ессентуки задержали, еще что-то... А я сказала: вы же не настоящий фронтовик, интендантом три года воевали, и медалей у вас штук десять, только все за взятие городов. Есть и вовсе чудная, такой город я едва на карте нашла... Орденок — один. Освобождали, брали, вроде бы не воюя, вместе с обозом... Вы обиделись.

— И опять обижусь, — негромко вымолвил он, уже вполне владея своим добрым настроением, за минуты молчания уговорив себя не выказывать даже легкого волнения. — Вы же знаете: солдат — там, куда его пошлют. У меня экономическое образование, без надежных тылов армии гибнут... Тыловики кровавым потом обливались, и пули нас находили. Я и сказал тогда: а теперь мы — вполцены вроде. Больше шутя сказал.

— А зачем свой офицерский аттестат припомнили? Да еще намекнули с улыбочкой: мол, жила я на ваш пайковый аттестат и денежки профессора Болдина.

— Это после... это когда вы меня оскорбили.

— Правдой не оскорбляют.

— Грубо как-то вы...

— А вы? Болдина прилепили. По какому праву?

— Слухи ходили...

— Шлюхи вокруг вас действительно всегда ходили, Степан Корнеевич. Лаборантки, аспирантки в ваш баритон, тонкие манеры влюблялись. Одну, Ипатьеву, встречаю недавно: как поживает милый Степан Корнеевич? Позвоните ему, говорю.

Он вскочил, тут же почувствовав боль в пояснице от слишком резкого движения, заложил руки за спину и, осторожно похаживая около стола, умоляюще проговорил:

— Грубо же, Евгения Николаевна, грубо, извините.

— Изумительно! Он не пощадил памяти уважаемого профессора, а я, выходит, груба.

— Но вы же, вы упали на гроб и так некрасиво, обморочно рыдали!

— Болдин — мой учитель!

— А диссертацию делал вам — я!

— А тему кто дал? А поддержал кто? И не врите, что делали. Кандидатскую — помогали, да. Докторскую — сама, и еще вашу продвигала.

— На фронте отстал...

— Вот и рассчитались, товарищ фронтовик.

Теперь она тоже ходила у своей стороны стола, переплетя руки на груди, колко поглядывая на Степана Корнеевича, одышливо-хрипло, с мгновенно возникающими скупыми улыбочками выговаривая, слоено швыряя в него, заранее конечно же приготовленные, слова.

33
{"b":"188589","o":1}