В пять с половиной лет Маруська изучила азбуку, стала читать, и бабушка Настасья, живущая по соседству, встречая девчонку на улице, говорила ей с приятным удивлением: «Ну, Блоха-Блошка, далеко пойдешь!»
В шесть лет она уже училась в первом классе, а спустя года три стала шмыгать — бабушкино выражение — в рудничную библиотеку. Она читала много, все подряд. По отношению к книгам она вела себя словно изголодавшаяся собачонка при виде корочки хлеба. Выбор для чтения у нее был беспорядочный, да и было бы удивительно, если бы в ту далекую пору, в тридцатые голы, на Берикуле нашелся для нее книжный наставник, который стал бы руководить ее чтением. Много еще было неграмотных, книга только-только начинала входить в жизнь. Отец Маруськи Егор, например, не кончил ни одной группы, не умел даже расписаться. Он знал одно — работу в шахте. По полторы-две смены работал он в шахте, а денег, чтобы прокормить семью, никак не хватало. Жена Любовь была постоянно им недовольна, ругалась на него, с криком накидывалась в драку. Из тех первоначально осмысленных лет Маруська вынесла воспоминание об отце, жалость и боль за него, такого забитого, никудышнего, маленького ростом. Мать — рослая, толстозадая, начиная семейные скандалы, швыряла в отца чем могла — палкой, утюгом, медной кружкой, и всегда выходила победительницей. А Егорка, отец, прятался в угол, за кадушку с водой, или выбегал на улку и нырял в сугроб, где у него была вырыта пещерка.
Когда мать била отца, Маруська тихо всхлипывала, сидя на кровати: вступиться за отца она боялась.
Отец выбирался из-за кадки, гладил плачущую дочку по голове, жалел, словно не его обижали, а ее, Маруську, брал карбидную горелку и, голодный, уходил в шахту. Он работал под землей целую ночь и возвращался назавтра утром бледный, чисто вымытый в горячей мойке, худой и изможденный. Отец Егорка с оглядкой, словно боялся, что отнимут, брал за столом корочку хлеба и глодал, вздыхая. Худо жилось ему...
А потом началась война, и Егора на третий день призвали. Мужики-шахтеры ходили из дома в дом смурные, туча тучей, им, ясно, не хотелось уходить на войну. А Егор, наоборот, был веселый, — когда заиграла на углу гармошка, он присоединился к компании и пустился в пляс. Долго он плясал, топал, делал ногами разные выверты, и все смеялись, не узнавая Егорку. Маруська, глядя на отца, тоже развеселилась, она бросилась на круг помогать отцу — кружиться и топать ногами. Надолго запомнили берикульцы эту пару — отца с дочкой, как они плясали на углу под гармошку.
Отца увезли. И в машине, в кузове, где Егор вместе с другими мужиками стоял в рост, от всех он отличался своей веселостью. Старая жизнь кончилась для него: работа до упаду, побои, подведенное брюхо; пусть, хоть и война, но для него это другая, новая жизнь! — вот что, казалось, хотел он сказать всем людям.
Через полтора месяца Егора уже не было в живых: убило на войне. Принесли похоронку. Мать всплакнула маленько, но в голос кричать, как другие бабы, не стала, да и некогда ей было. Теперь она работала вместо мужа в шахте и управлялась с домом... Зато убивалась по отцу Маруська, она и причитала, подражая бабам, и голосила; на кого, голосила она, ты, мил соколик, оставил нас, покинул! — и сидела, пригорюнясь, у окошка, неподвижно уставившись в одну точку. Кое-кто из баб не верил в такое Маруськино горе, посмеивались над нею. На таких с ругательскими словами накидывалась, желая, чтобы у ехидниц языки поотсохли, бабушка Настасья. Она говаривала Маруське: повой, повой, миленькая, отец-то все слышит, ему сладко так, что дочка по нему убивается...
В сорок третьем голодном году, зимой, мать Любовь отпросилась на шахте, оставила Маруську одну подомовничать, — брат Шурка учился в ФЗО и жил в общежитии, — а сама отправилась в обход далеких степных деревенек с целью сменить соль на хлеб. Маруська просилась с матерью, но та не позволила, чтобы дочь пропустила несколько дней занятий в школе, чтобы вконец не настудилась холупка, которую постоянно требовалось подогревать — топить дровами печку.
Маруська сидела одна, читала, писала, думала об отце: где он лежит зарытый? Скажет ли ей кто-нибудь когда-нибудь, где же лежит ее отец, или это навсегда останется тайной?
Под вечер услышала Маруська с улицы и крик, и ругань и, накинув на голову рваный материн полушалок, выбежала посмотреть, что там происходит. Посреди улицы возились двое: бабушка Настасья, что жила напротив, и драч и золотарь Васюшка. Драч удерживал в руках двух серых пушистых котов, а бабушка Настасья делала попытку их выручить и освободить. Маруська с одного взгляда все поняла: драч поймал котов, хочет их унесть домой, забить, ободрать, мясо съесть, а шкурки продать, — а бабушка Настасья протестует и отнимает своих котов. Маруська прытко рванула по снегу в сторону дерущихся и, на ходу порешив, что делать, уже развязывала мешок, в котором сидели пойманные раньше кошки. Кошки в мешке отчаянно вопили и мяукали.
Животные, почувствовав, что миг свободы настал, разбежались в разные стороны, распушив от радости хвосты. Васюшка, швырнув на землю бабушкиных котов, бросился спасать свою добычу. Однако было поздно. Ищи ветра в поле! — кошки попрятались где могли. Маруська же, увидев, что животные вне опасности, засмеялась в лицо Васюшке, побежала домой и закрылась на крючок...
Ночь была студеная, закуржавели окошки, в трубе гудело, стены от холода потрескивали. В середине ночи до слуха Маруськи стали долетать разные кошачьи голоса, раздающиеся из-под дверей. Это, поняла Маруська, кошки, не нашедшие дороги домой после того, как их освободила Маруська, пришли к ней домой и просятся в тепло.
Маруська встала с кровати и открыла дверь; животные один за другим перепрыгнули через порог, ластясь к человеку, приютившему их в беде.
Семь кошек поселилось под сердобольным крылышком Маруськи. Кормить их было нечем, но Маруська как-то обходилась, во всяком случае животные не пропадали с голоду. Вскоре вернулась мать. Найдя в избушке кошачьих квартирантов, она тотчас всех до единого выкинула на мороз, а Маруське в наказание шлепков надавала. Мать запретила Маруське выходить на улицу, однако Маруська не послушалась. Склав в мешок несчастных животных, она отправилась по домам Берикуля разыскивать хозяев.
После войны уцелевшие в боях шахтеры не сразу все вернулись домой, они служили в армии. В шахте не хватало бурильщиков, каталей, отпальщиков, мотористов и подсобных рабочих. Одни бабы работали после войны, как и в войну. Пошла на работу и Маруська, она кончила специальные курсы и поступила в компрессорную — машинами закачивать в забои и штреки воздух.
Фронт работ разворачивался, местных баб не хватало. Тогда на Берикуль прибыли завербовавшиеся, а также осужденные на принудительные работы заключенные. Все они определены были на подземную работу, чтобы добывать золотую руду.
У Маруськи появилась подруга — Даша Винокуриха, вдова-красноармейка, тоже компрессорщица. Даша Винокуриха научила Маруську искусному вязанию. Часто в свободные вечера Маруська вечеровала у Даши, сидя возле топившейся печки; подруги вязали — одна носки, другая — платок ажурный с кистями.
Даша жила не одна. Из жалости, видно, она приняла на жительство постояльца из осужденных, парня с чудным нерусским именем Генрих. Маруська, посещая Дашу, приглядывалась к Генриху и жалела его: в нем еле душа держится, такой он был тощий и слабый. По ее мнению, Генрих не только не должен был работать каталем, он даже на поверхности должен был отдыхать и поправляться.
Однако Даша рассуждала иначе. Она находила Генриха вполне пригожим для работы. «С полгодика еще послужит, говорила она, а там ему выйдет замена: не вечно же мужиков будут держать в армии».
Постель Генриху Даша Винокуриха, как она делилась с бабами, в том числе и с Маруськой, устраивала у порога на скамейке, а на свою перинку она пускала его изредка, когда постоялец не казался ей особенно истощенным. Бабы смеялись не то шутливым, не то серьезным речам Даши, а Маруська Блоха вздыхала: жалко ей было Генриха. «Бедный Генрих!» — шептала она одними губами.