Издали сквозь сумрак лет Виталей Андреевич силился рассмотреть и других сестер — Палагейку, Фросю и Дунюшку. Смутно помнилось ему, кто-то из сестер, кажется Фрося, была рыженькая, конопатая, в какую-то, говорили, прабабку Степаниду, разродившуюся в свое время тройней. Однажды Фрося потерялась в лесу, ее несколько дней искали, после чего она какое-то время заикалась. А Дунюшку, младшую из сестер, воровали проезжие цыгане, льняные волосы перекрасили в черный цвет, но ее все равно нашли...
«Живы, здоровы ли сестры? — думал Виталей Андреевич, лежа на второй полке третьего класса и глядя во вздрагивающий от работы трюмной машины потолок. — И живут ли они в деревне? А то, может, разъехались кто куда и их не найти. Зря я не переписываюсь с ними в последние годы», — думал он.
Судно, чувствовалось, качало на волнах — шли великой Обью, с палубы сверху, слышно, доносились команды, то работали речники, управляя ходом пассажирского парохода.
С парохода Виталей Андреевич сошел ночью. Ночевал на дебаркадере, сидя в углу на чемодане. Он ждал утра, чтобы с попутным транспортом отправиться в деревню, откуда он выехал больше тридцати лет назад.
И вот открылся ему крутояр над речкой, на яру дома деревни, старые, низенькие, кособокие, вросшие в землю. Перейдя по деревянному, на старых сваях, мосту, он шел по лугу, держа в руке наперевес чемодан с вещичками. Над деревней блеклое небо, жаркое солнышко, редкие облака, неподвижно застывшие в высоте.
Ближе, ближе домишки, вот уже различимы окна, ворота, возле ворот изваянием застыла деревенская женщина, — приложив ко лбу козырьком ладонь, чтобы уберечься от солнца, она вглядывается в фигуру входящего в деревню незнакомца. А Виталей Андреевич, неторопливо вышагивая, не отрывает глаз от женщины, сердце его взволнованно вещует, подсказывает — это одна из сестер его.
И она, эта пожилая тяжелая женщина, видно, тоже что-то почувствовала, ведь у нее тоже сердце. Вот она воздела вверх от удивления руки и неуверенно пошагала Виталею Андреевичу навстречу.
Это была Агаша, старшая...
Были несвязные отрывистые речи, слезы, объятия, поцелуи, и он узнал Агашу, старшую сестру, уже почти старуху; и она признала его, своего младшенького братку, седого, преждевременно состарившегося, потрепанного жизнью. Она взяла из его руки чемодан, понесла, поставила на землю, снова повернулась к нему лицом, словно убеждаясь в том, что не ошиблась. Нет, она не сшиблась, точно, перед ней был братка Виталей.
Через несколько минут брат с сестрой уже были, в избе, Агаша, не по годам верткая, суетилась, наставляя на стол, успевая одновременно говорить, говорить. Он сидел на лавке возле окна и растерянно и смущенно улыбался. От встречи с сестрой душа его размякла, он не владел голосом, так как нахлынувшие на него жалостные к Агаше и себе чувства его пока не покидали. Слез, которые против воли скользили по щекам, он не стыдился.
Агаша давно поджидает в гости брата. Она все знает, почти все знает о нем. И как за границу братка ездил вместе с хором — из газет, по радио передавали, и как в Сибирь приезжал. Карточку печатали в газете — братка стоял в переднем ряду, второй слева, молодой и красивый. Она понимает, он слишком был занят, он пел, он не мог оторваться от хора, чтобы хоть на один день приехать на родину в деревню...
А стала ждать и была уверена, что братка приедет в гости, потому Агаша, что глядела в последний раз снимок знаменитого хора в газете, и Виталея ни в переднем ряду, ни в последнем среди певцов она не нашла. И тогда она догадалась, что с браткой что-то случилось, может, заболел или плохо стал петь и его перевели на другую работу, поспокойнее, без разъездов по всему миру.
Выговорившись первоочередным, самым необходимым, что просилось из души. Агаша молчит и, присев к столу, вопросительно смотрит на брата: уместны ли ее речи, может, ее деревенские слова ему не глянутся?
— Ты угадала, — с трудом выговорил Виталей Андреевич. — Я в самом деле уж больше не пою в хоре, отпелся. Теперь я вахтер, или попросту охранник, в дверях стою, мимо меня люди проходят на работу.
— Что, хвораешь аль что?
— Горло сорвал, перестарался.
— Ах, беда какая! — в неподдельной горести всплеснула ладонями Агаша, лицо ее болезненно сморщилось, глаза заблестели. — Какие мы все ж таки Аникины невезучие. Отец от надсады помер. Ольгейка, третья от меня, младшая, поди, слышал, под трактор угодила, лет пять как похоронили. И с Дунюшкой несчастье: мужик достался ей пьяница, и она с горя к тому же пристрастилась. Пошли выпивши в баню — помыться, упали на тропе в огороде в сугроб снега, так и окоченели...
Поплакав, повытиравшись платочком, Агаша было вскочила, чтобы приняться снова за избяную суету, наставляя на стол, но Виталей Андреевич удержал ее, сказав: посиди, мол, давай, пока одни, потолкуем, расскажи, где другие сестры, кроме тех, кого в живых нету: или в деревне они проживают, иль в отъезде, ничего ведь ему о них не известно. Агаша охотно стала сказывать: Настасья здесь, в деревне, в полеводстве робит; Пелагея — многодетная, в пригороде, мужик ее лес по реке сплавляет, а она детей растит, девятеро у нее, все парнишки, иные уж взрослые. Ефросинья тоже в деревне, почту возит. Она давно бы прибежала, да на Кауром за письмами в Дубровку уехала...
— Сама-то как живешь, сестра?
— Так и живу: на пенсии никак уже лет пять. А до того в коровнике — дояркой. А в войну и после войны, пока силы были, молотобойничала в кузне. В тюрьме по несчастью сидела. Кузня колхозная сгорела, меня и упрятали на три года за халатность.
— А детки?
— Бог не дал, — сказала, вздохнув, Агаша. — Видно, кузнечная работа да молот не на пользу пошли. Да и мужик, раненный с фронта, попался слабый. Все болел... А потом и помер, я и осталась одна. И швец, и жнец... — затосковала было душой Агаша, о себе повествуя, но ей это при радостной встрече с браткой показалось неприличным, и она, отряхнувшись от печали, сказала веселым голосом: — Чего это я заговорилась, все о себе да о себе! — ты про себя расскажи, как пелось, в каких странах побывал? — Но и эти слова ей показались неуместными, она вскочила со стула с веселым вскриком: — Ой, погоди, не рассказывай, дай на стол наставлю, тогда и начнем, не торопясь. Соловья, сам знаешь, баснями не кормят.
— Погоди, — остановил ее Виталей Андреевич. — Не хлопочи, не убивайся, я обедать не буду. Дай мне, Агаша, только перекусить малость, подкреплюсь, а застолье — к вечеру. Сестер позови, Настю с Ефросиньей, ну, и соседки пусть придут, какие с тобой в дружбе. Вот тогда и поговорим всласть, да и выпить не мешает, я вина хорошего привез из Москвы, сухого.
— Ин будь по-твоему, — согласилась Агаша. — Скажи только, до вечера-то что будешь делать, может, отдохнешь с дороги? Иль, может, баньку для тебя протопить?
— Баньку — после, — подумав, сказал Виталей Андреевич. — А сейчас давай, сестра, сходим в поле, цветов нарвем, на родительские могилки положим. По деревне пройдемся, мне на том месте постоять охота, где наша кузня стояла.
Вечером в доме у Агаши было большое застолье, много собралось народу, все пожилые, старые. Самому молодому из всех бригадиру-полеводу, приземистому, плечистому мужику, было за пятьдесят. Почти никого из них Виталей Андреевич не помнил, но его помнили и знали все, приветливо улыбались ему, пожимали руку, говорили хорошие слова. По правую и левую руку от него сидели сестры Настасья с Ефросиньей, обе уже почти старухи, принаряженные в платья из химического волокна, в белых химических же платочках, повязанных по-бабьи, веселые, гордые за своего знаменитого брата, вспомнившего родню и наконец осчастливившего их приездом.
Виталей Андреевич с сестрами сидел на почетном месте. Здесь всегда в дни праздников напротив старинного тусклого зеркала сидел прежде отец. Фотография отца — в правом углу зеркала, пожелтевшая, взгляд, как это бывает всегда, когда боятся моргнуть перед объективом деревенского фотографа, серьезный, прямой, напряженный, так не ладил с его укоризненно-насмешливой, на губах, улыбкой. Рядом — семейное фото — отец с матерью в середине, вокруг сестры, а он, маленький, на коленях у отца.