— Я старалась как‑то сгладить, уговорить его не ворчать, угомониться… Мне не так легко было.
— Но ты угомонила его…
Ольга не совсем понимала его. Гришанову хотелось еще добавить к тому, что он сказал, слово «лаской», но он спохватился и не произнес его.
— Приехали мы на станцию. Он прошел с чемоданом в вагон, а я осталась с теткой на перроне. Тетка, видя, какая у меня жизнь, расплакалась, жалея меня как девочку- сиротку. Я тоже не удержалась.
Гришанов снова и снова хотел, чтобы она не рассказывала эти подробности, причинявшие ему боль, но Ольга посмотрела пристально ему в глаза, собираясь открыть тайну, которую поведала тетке.
— Я решилась сказать хоть одному человеку на земле, что у меня есть в жизни… Я призналась ей… — — опустив глаза, тихо говорила она.
Гришанов насторожился после этих слов, спросил:
— В чем? Извини, я не настаиваю на ответе, — спохватился он.
— Что я люблю одного человека и он меня тоже любит. Я только не назвала тебя.
Широко открытыми глазами, со слезинками в уголках, покатившимися по ее щекам, она стояла перед ним как на исповеди, считая, что очистилась от всех своих грехов.
Гришанов, никак не ожидавший этого признания, привлек ее к себе и она расплакалась в его объятиях.
Погожим днем бабьего лета в добром расположении духа позвонил Геннадий Иванович, приглашая меня на рыбалку к однополчанину, председателю колхоза.
— Приезжайте, сварим такую уху, какую только по праздникам подавали на царский стол.
Я согласился, спросил как он там один поживает.
— Да, один, — со вздохом протянул Геннадий Иванович. — Получил письмо от однополчан, собираются на встречу участников парада 7 ноября 1941 года. Думаю поехать. И я тогда шагал по брусчатке на Красной площади. Так давно это было, но было. Шел снег… Да, как давно я не ходил в атаку… Давнишняя мечта — побывать на Куликовом поле, а потом в Киев, ^навестить своих, постоять у Золотых ворот, как и на Красной площади.
Я ему сказал, что, может быть, вместе соберемся на Куликово поле, а оттуда заедем в Москву.
— Это было бы прекрасно. Не знаю как на вас, а на меня старина действует. Прикосновение к ней нагоняет раздумья о неповторимости времени, нас и нашего мелочного бытия.
— Наш путь — в тоске безбрежной, — напомнил я ему блоковские слова, разделяя его настроения.
52
В последний день только что ушедшего в историю, полного драматизма и катастроф старого 1991 года, как
по заказу выпал снег. Природа, словно почувствовав обрушившиеся на людей беды «перестройки», преподнесла новогодний подарок, припорошив все неприглядное в нищенском бытие, принарядила пушистым снегом зашумевшие леса, украсила обезображенные деревья на городских улицах, укрыла проржавевшие, дырявые крыши домов. Белый снег, пожалуй, единственное, что как‑то напоминало об испокон веков отмечаемом новогоднем празднике, накануне которого прозвучали мрачные предупреждения как в штормовую погоду, о надвигающейся опасности. Она грянула двумя днями позже, названная как тайфун — «Либерализация». Не до веселья было за скудным новогодним столом, омрачившим праздник. Мне хотелось как‑то скоротать этот день.
Утром звонил телефон. Поздравляли с наступившим новым годом. Позвонил и Иван Ильич.
— С новым годом, — услышал я в трубке. — Раньше говорили с новым счастьем. Будем надеяться. Приходите, мы ждем вас. Есть даже бутылка шампанского. Купили про запас по старым ценам.
Я пообещал прийти.
Скользко было на улицах и слякотно на душе. Горожане оказались как на катке, едва удерживаясь на ногах.
Природа не могла посыпать тротуары песком, а в коммунальной службе, переведенной на новое мышление, эта работа была исключена из прейскуранта. У отцов города дела, видимо, были поважнее, чем забота о горожанах, не до очистки улиц от снежных заносов, в разгар «перестройки».
Пожилой человек, можно сказать старичок, с пустой сумкой в руках (на случай, если где‑то что‑то дают), подходя к трамвайной остановке, поскользнулся, упал. Старик лежал на тротуаре, распластавшись, шапка отлетела в сторону. Стоявшие на трамвайной остановке видели неподвижно лежавшего человека, но никто к нему не подходил. Через него даже переступали молодые парни. Мне трудно было одному поднять обмякшего беспомощного ветерана. Я взял его за плечи пальто, потянул на себя и попытался поставить на ноги. На меня косились — уж не заодно ли я с дедом где‑то подвыпил на Новый год и выручаю его? Долетали смешки. Никто не подошел помочь. Басовито звенели колокола близлежащего собора. Их тоже мало кто слушал, а они как раз призывали помочь лежащему человеку. С большим трудом удалось мне посадить его на
скамейку под навесом. Пожилая женщина подобрала шапку старика и сумку.
— Спасибо, — шептал он. — Спасибо…
Наверное, трудно ему было говорить погромче. Я постоял около него минуту. Он, кажется, приходил в себя.
— Теперь я доеду. Подожду трамвай. Спасибо…
Когда я от него уходил, по его щекам катились скупые
старческие слезы.
Колокола все звонили, а пешеходы были безучастны: мало ли православных падает на улице людей старых и молодых, ломают себе ребра, ноги, ударяются головой, а иногда остаются на том месте. Но колокольный звон напоминает: не проходи мимо, не проявляй черствость и бездушие, основательно поселившиеся не только у тех, кто находился на трамвайной остановке. На призывы к милосердию пока что никто не реагирует. Отчужденность превратилась в повседневность. Надеяться на то, что кто‑то окажет помощь упавшему, трудно, не говоря уже о том, что кто‑то заступится, остановит машину, доставит в больницу человека, попавшего в беду.
Иван Ильич и его супруга встретили меня приветливо в прихожей. Оба раздевали и разували, приглашали проходить.
Профессор жил более чем скромно в двухкомнатной квартире хрущевских построек. В вазе на телевизоре вместо традиционной елки была пушистая с длинными зелеными иглами ветка сосны. На ней колокольчик и два шара.
— Все остальное отдали внукам, — сказала супруга.
Усаживаясь за стол, на котором стояла бутылка шампанского с черной этикеткой и высокие тонкие бокалы, я рассказал об упавшем старичке.
Оба отнеслись весьма сочувственно к незнакомому человеку.
— Сейчас очень модными стали слова: цивилизация, милосердие, гуманность, духовное возрождение. Растут как грибы разные благотворительные общества и банки, открываются счета, а по телевидению как назло демонстрируются экстравагантные моды, рекламируются банки, биржи, акции, концерны, а в магазинах бешеные цены, людям не до мод, банков, бирж, а как бы выжить, — с возмущением говорил Иван Ильич. — О какой цивилизации может идти речь, если варварские реформы, открывшие дорогу дикому рынку, если государственные деятели, пре–небрегающие жизнью абсолютного большинства народа, проводят курс на выживание, открыто заявляя, что они видите ли предвидели — «не все выдержат реформ». Значит, имеется в виду истребление определенной 4асти населения. Известный историк вынужден был признать, что «совершилось ограбление многих миллионов и от этого факта никуда не уйти».
Один из тех миллионов, слушая лекцию моего коллеги, профессора, спросил:
— «Горбачев обещал привести Союз к настоящему социализму — не вышло. Понимает ли Ельцин, что и современный капитализм в ближайшее время в России тоже не получится? Но если даже наши вожди не ведают, куда они ведут страну, то во что тогда верить, чего ожидать и на что надеяться простому человеку?»
Профессор задался целью ответить на глобальный вопрос в газете: «Есть ли идеал у России: что взамен социализма?»
Разваленную Россию подвели к перепутью, только не к камню, у которого витязь Васнецова задумался, куда идти, а к пропасти. В духе времени профессор лягнул коммунистов, так же, как недавно считалось неудачным выступление ораторов, не поддержавших борьбу с курением и уничтожение сорняков на Кубани, выдал им с лихвой: «… Россиянам осточертели и идолы времен сталинизма и после сталинского псевдо–социализма». А ведь совсем недавно профессор утверждал идеологию этих идолов, вдалбливал ее студентам. Давно доказано, что без патриотической идеологии и идеалов нет целостного Отечества. Они скрепляют, объединяют общество. Сам профессор задался вопросом, что для достижения цели «Необходима общенациональная цель, способная воодушевить и сплотить всех на последовательное осуществление мер по выходу из социально–экономического тупика». И Достоевский утверждал, что «тайна человеческого бытия не в том, чтобы только жить, а в том, ради чего». Для этого нужна идеология, которая определяет общенациональную цель. Другое дело какую идеологию исповедовать. На сегодня выбор небольшой: социалистическую или капиталистическую. Без четкого определения идеи невозможно организовать политические и социальные государственные институты, призванные управлять социалистическим или капиталистическим обществом.