Медунов чувствовал, что ему надо уезжать из Краснодарского края, неприязнь к нему несмотря на его бурную деятельность нарастала. Она была связана с разложением кадров на всех уровнях.
«Все как будто бы было правильно в его выступлениях на пленумах и совещаниях, звучала беспощадная критика и строгая требовательность, а кадры он распускал, — делилась со мною работница крайкома, занимавшая ответственную должность. — На деле же было так: «Оставьте у меня материалы…» О них забывали, никаких мер. Я была в недоумении. Ведь оставленные заявления касались чистоплотности кадров. Даже отец, услышав о продвижении своего сына в. крайкоме на более высокую должность, просил не делать этого. Он как в воду смотрел. Вскоре сына осудили за взяточничество».
Его просьбам никто не внял. Этого падения почему‑то не хотел замечать Медунов. Обнажать ему было невыгодно потому, что в таком случае рушились все его планы. Кто же его взял бы в Москву, если бы в крае вскрылись негативные явления. О их нарастании свидетельствовал резко увеличившийся поток писем с требованием навести порядок, улучшить продовольственное снабжение и товарами первой необходимости. Медунов уходил от этих вопросов, считая, что на Кубани жить можно. Он не встречался на заводах с рабочими коллективами, редко принимал заявителей и то как правило только должностных лиц. Гораздо охотнее он бывал в колхозах и совхозах. Сельское хозяйство он безусловно знал, был компетентен решать любые вопросы, но всегда советовался с учеными сельхозниками. И Кириленко, с которым Медунов находился в добрых отношениях, почему‑то не смог поддержать его желание перейти в ВЦСПС. Очевидно, влиятельные люди в ЦК, прежде всего М. Суслов, придерживались иного мнения. Уж слишком штормило в крае от жалоб и заявлений, которые на месте при проверке, как правило, не «находили» подтверждения.
Уже надвигались тяжелые свинцовые тучи, доносились громовые раскаты, приближалась ранняя гроза.
21
Шло время… На поля и в станицы властно хлынула теплая буйная весна. Под лучами приветливого солнышка постепенно оттаивала Ольга. Мелькавшие перед ней люди
в серых робах, обремененные тяжелой работой, казалось, не замечали ласковых дней. Они жили словно во мраке под сводами продуваемых печей.
Молодая рабочая, проходившая у них курс заводского университета, радуясь весне, уже не была такой задумчивой, как в первые месяцы. Она упорно старалась выполнять наряд, заработать лишний рубль, таскала сырые кирпичи в сушилку по толстому слою коричневой пыли, подхваливаемая своим наставником Сергеичем.
Ольга многому училась, когда во все ее поры стал проникать обжиг кирпичной гари и всего того, что нельзя было услышать ни в одной академической аудитории, ни у одного профессора и у появлявшихся время от времени на заводе лекторов райкома и крайкома.
Жизнь диктовала свои условия, отличавшиеся во многом от того, что она слышала по радио и читала в газетах, но как и все поддавалась бодрому настрою. А читала все подряд, записавшись в местную библиотеку и слыла одной из самых заядлых читательниц в станице по отзывам заведующей библиотекой.
Дед, однажды увидевший кипу принесенных ею книг, сказал:
. — И до самой смерти столько не прочитать.
Чтение будило в ней новое, неизвестное и непознанное, открывало воображение необъятного мира, привносило раздумья в однообразную жизнь, как‑то облегчало не женский труд. И еще одно медленно, но настойчиво тревожило дремавшие девичьи грезы, туманные надежды на будущее.
«Испуганное сердце, — прочитала она у Горького, — ищет Веры и громко просит нежных ласк любви». Эти слова были для нее открытием, заставлявшим задуматься над своим нищенским существованием, чаще посматривать на себя в зеркальце — какая она есть и повторять вслед за Горьким, утверждавшим: «Я — Человек!» Ей все больше стала надоедать беспросветная работа. Появилось желание — куда‑нибудь выбраться из глубокого карьера, у обрыва которого стоял завод и оттуда черпал вязкую глину для кирпича. Когда она там очищала лопатой, как в шахте забой, а это нередко случалось, то ей вспоминался тот, занесенный снегом овраг, с той лишь разницей, что здесь она утопала не в снегу, а вязла в глине и проходу ей не давал не Мишка, а бригадир Семка, чем‑то напоминав–ший председателя «Восхода». Его приставания на виду у всех пугали ее, и она убегала из карьера.
— Подумаешь, недотрога, королева Шантеклер, — как‑то кричал он ей вдогонку, обидевшись за то, что она презрительно на него смотрела и сказала, чтобы он не смел прикасаться к ней. — Видали мы таких… — сказал Семка. — Пардон, мадам… — добавив к этому довольно грубое слово из жаргона уголовников, глубоко ранившее ее.
Но бежать было некуда. На следующий день надо было идти на работу и получать наряд у Семки.
Ольга стала мишенью, по которой стреляли часто устраивавшие перекуры сезонники. Сцены эти напоминали фронтовые эпизоды, когда истосковавшиеся солдаты, увидев молодую женщину, служившую где‑нибудь в штабе полка связисткой или в батальонном санвзводе санинструктором, кричали: «Воздух, рама!» Но то было на войне, а это происходило на заводе, боровшемся, словно в насмешку, за предприятие коммунистического труда, а следовательно и коммунистического отношения, предлагавшем карабкаться к высшей культуре поведения работников труда. На заводе же можно было споткнуться о разбросанные везде кирпичи и свалиться в карьер, вылезти из которого женщине было довольно трудно.
Бабка Пелагея дома намекала Ольге, что она уже обвыклась у них, на заводе, в станице и пора ей подумать, как дальше жить. Она ее не торопила, не гнала от себя, но советовала присматриваться к людям, чтобы не связаться с каким‑нибудь прощелыгой, пропойцей.
— Не дай бог, — говорила бабка. — Тогда ты пропала. Попадешь к волкам, надо по–волчьи выть. Л ты не сумеешь. У тебя птичий голосок. Дед мой по молодости тоже бражничал,. но дал бог, опомнился, бывало, что я его веником обучала. — Слышишь? — спросила его бабка.
— Слышу, слышу, — отозвался он из другом комнаты.. — С кем не бывает греха? А я и сейчас не прочь после работы пропустить чарку, как водится у казаков. Ну, и что из того? Считай, повезло тебе со мной. Я сам не перевариваю выпивох. Умудряются же прийти утром на работу под газом.
Дед пришел к ним на кухню, присел на табуретку, крепко сработанную им самим и присоединился к разговору, из которого он кое‑что уловил. Бабку он рассудительно поддерживал. Даже рассказал, что бухгалтер и инспектор по кадрам как‑то у него интересовались Ольгой,
как мол, она там, дома? Обе они были хорошего мнения о ней. Инспекторша даже ратовала на профкоме за поощрение Ольги премией.
— Вот что я тебе скажу, Ольга. У меня есть племяш Васька. Фамилия его казачья — Найда, как и у меня. Кончает он службу в армии. Сейчас в отпуску, если хочешь, познакомлю. Малый он домовитый, пить не будет, отца слухает, як и положено в казацкой семье. Одним словом, подоспел жених. К тому же хозяйство у батьки его — корова, двое свиней и другая мелкая живность — куры, гуси. Живет на хуторе, не тужит. Будешь там за молодую хозяйку. Бабка умерла.
Ольга не ожидала такого разговора. Она как‑то не задумывалась о замужестве и ничего деду не ответила, а бабка промолчала. Похоже было на то, что она другого мнения о Ваське.
— Ну шо ты набиваешься ей своим Васькой? — спросила бабка Пелагея деда, когда Ольга вышла из дома.
— А шо?
— Она хоть и деревенская, но не пара он ей.
— Это почему? Не нравится казацкий наш род?..
— Она книжки читает, умная. Чувствую — на душе у ней камень. Ей добрый человек нужен, который пожалел бы ее. А твой Васька — байбак, ему бы вместо нее на завод. Он сроду в руках книжки не держал. Забыл, как он тебе сказал: «Что я — дурак, — на завод…»
— Чем он тебе еще не угодил?
— Чем?.. — гневно сказала бабка. — Ты болел, помнишь?.. Я попросила его дров наколоть. Куда там… Убежал баклуши обивать по станице. А вот на базар с медом — хлебом не корми. Он первый… Не затевай, не порть ей жизни.