Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Беляев Владимир ПавловичПронин Виктор Алексеевич
Вайнер Аркадий Александрович
Вайнер Георгий Александрович
Ардаматский Василий Иванович
Безуглов Анатолий Алексеевич
Семенов Юлиан Семенович
Хруцкий Эдуард Анатольевич
Кузнецов Александр Александрович
Рождественский Роберт Иванович
Липатов Виль Владимирович
Денисов Валерий Викторович
Соколов Борис Вадимович
Нилин Павел Филиппович
Кошечкин Григорий Иванович
Артамонов Ростислав Александрович
Лысенко Николай
Скорин Игорь Дмитриевич
Арясов Игорь Евгеньевич
Матусовский Михаил Львович
Ефимов Алексей Иванович
Сгибнев Александр Андреевич
Саввин Александр Николаевич
Литвин Герман Иосифович
Баблюк Борис Тимофеевич
Асуев Шарип Исаевич
Исхизов Михаил Давыдович
Тагунов Олег Аскольдович
Киселев Владимир Сергеевич
>
Люди долга и отваги. Книга первая > Стр.37
Содержание  
A
A

— Откуда ты, шельма?

— С тюрьмы. Немцы шухер в Брянске подняли, а мы с Титом-Лошадью и смылись из-под стражи.

— Скажи на милость — из-под стражи! — восхищенно воскликнул Степан Сергеевич. — А не возьмут они тебя, голубя, опять? Стража не любит, когда от нее бегают.

— Хто-о? В Брянске — немец. В Бежице — тоже бедлам. Отбегался…

Генка махнул рукой и хрипло рассмеялся. И его смех болью и тревогой отозвался в сердцах людей, собравшихся на заводской улице, возле барака Петра Васильевича. Каждый невольно почувствовал жуть от того, что оборвалась размеренная, привычная жизнь, ради которой он не жалел труда и самой жизни; от того, что никто из собравшихся не знал, что несут с собой немцы, что нужно делать в этот роковой и суровый час.

Улучив момент, Генка незаметно посмотрел на Петра Васильевича, взял его за рукав:

— Топай к школе, тебя ждут.

Седых недоуменно глянул на Генку, высоко подняв косматые брови, видимо, что-то соображая или собираясь спросить. Но тот толкнул его локтем в бок, иронически усмехнулся, свел шепот на нет:

— Топай, говорю, к школе. Ну, что раскрыл рот? — А вслух нарочито громко добавил: — Значит, моих корешей нету тута? А я перся, лопух. Ладно, похрял я на хату: спать хочу — спасу нет. — И он, лениво переваливаясь с ноги на ногу, удалился. А когда его живая и стройная фигура пропала в темноте, набежавший ветерок донес хрипловатый голос:

Кольца, серьги, брошки, бубенцы,
Мчатся кони, кони сорванцы…

— Мда-а, — протянул Сыроежкин, очарованный Генкой Богом (он любил отчаянных, рисковых людей). Поскоблив голову, с прежним восторгом произнес: — Жох-малый. Уркаган. Ему любая тюрьма без пользы. Подумать только — от самого НКВД утек! — Степан Сергеевич хлопнул руками по коленям, выразив тем самым свои чувства: — От самого НКВД, — повторил он. — Теперь, холера его расшиби, ему любой фашист замест брата родного.

— Тьфу! Нашел об чем толковать: «уркаган… фашист», — сплюнул Илья Копеечкин, и его деревянная нога возмущенно и злобно скрипнула. — Тут все к чертям собачьим летит, а он — «уркаган… замест брата родного». Да после такого манера мне и на рожу твою смотреть вредно. Вон, вон, об ём, родимом, надобно думать и плантовать! — Илья, воздев руки к небу, судорожно потряс ими в сторону завода. — Каково это мне, мастеровому, на такое злодейство смотреть?! — Он резко обернулся к Степану Сергеевичу, со злым отчаянием заглянул ему в глаза и отвернулся. — Эх! Да что там говорить. Так бы рухнул не землю и ударился в голос. Строил, строил новую жизнь, пуп рвал, на одной ноге остался. Ладно, думаю, к хорошей жизни и на одной ноге поспеть можно, переживем. Ан, все к чертям собачьим, все псу под хвост!..

Степану Сергеевичу тоже было жалко завод до слез. Сколько кирпичей он вложил в его горячее, нетерпеливое тело! Сколько пролил пота! Сколько попортил крови и нервов, орудуя мастерком! Не-ет, это не проходит бесследно, не выветривается из памяти. Потому что в исполненном деле осталось тепло твоих рук, частица твоей души. В другой раз он бы бурно переживал пожар на заводе. А вот сейчас решил поостеречься. «Кто их знает, этих немцев? Возьмут, да и осерчают, нехристи. Уж лучше помолчать, повременить, присмотреться, а уж потом драть глотку или пускать слезу. Бог с ними, с этими немцами. Авось торговлишкой обзаведусь. Обзаведусь, как пить дать».

А Илья Копеечкин не унимался, продолжая напирать на Сыроежкина:

— Нам надобно самим стать и стоять, и не пускать! Ай мы — не русские?!

— Посмотрите, посмотрите на этого дурака: «Стоять и стоять»… Все войско не устояло, а ты с одной ногой вздумал упрямствовать, холера тебя расшиби.

Степан Сергеевич встрепенулся, как воробей перед дракой, распушился, осерчал:

— Мало у тебя домеку, Илья-свет, ох, мало, мама родная, как мало, — с ложным сожалением и нараспев проговорил Сыроежкин. — Да ты не токмо вступить в сражение — слова вымолвить не управишься, как тебе наведут решку. Они не станут канителиться, как у нас. У них к стенке — и не дыши. — Последние слова он произнес с каким-то мстительным оттенком в голосе и, помолчав, добавил: — Тут, мнится, покорность в зачет пойдет.

— Ну это ты брось — «покорность». Ты нас, мастеровых, не трашшай! — как обухом вдруг ахнул басом Илья Копеечкин. — Рабочего человека на карачки подбиваешь?! Рабочий — он и есть рабочий. И его с этой линии никто не столкнет. Не столкнет! — опять взорвался он и скрипнул ногою. — А если, к примеру, ты ждешь фашиста, то ты… Ты… — Илье от злобы не хватило воздуха.

— А у меня что-о? Музоль не такой на руке? Не такой?.. Я, холера тебя расшиби, тоже все эти прочие философии и политэкономии превзошел не хуже тебя. А покорность, когда тебя жарят по заднице, всегда зачтется. К тому же, что толку, если ты будешь упрямствовать? Выдернут последнюю ногу, чтоб новым властям не мешал.

— Эх, ты-ы! При такой амбиции ты не наш, не советский, не под наш калибр. При такой амбиции ты вовсе не мастеровой, а просто легковерный человек!

Петр Васильевич Седых, воспользовавшись перепалкой между Ильей и Степаном Сергеевичем, нырнул за угол, вроде бы как по нужде, быстро изменил направление, широко зашагал к школе по пустынной улице, бессвязно думая о пылающем заводе, о городе, о Митьке, который как в воду канул, о надвигающейся опасности, о предстоящей грозной неведомой жизни. «Все, прошла жизнь», — с горечью думал он, прислушиваясь к беспорядочному грохоту, невольно поглядывая на разрастающееся во весь южный край неба малиновое зарево.

«Да-а-а, прошла. И не видел, как и когда. Вроде бы жил, а вроде и не жил».

У школы его нетерпеливо поджидал тот самый круглолицый майор из милиции, что беседовал с ним в горкоме партии о подполье. Но тогда Петру Васильевичу казалось, что этот разговор не всерьез, «на всякий случай». И только сейчас он по-настоящему ощутил всю ответственность за сказанные слова, за тот риск, которому подвергал себя и семью, за большое государственное дело.

— Вот мы и уходим, Петр Васильевич. На время, конечно, — майор Денисов осмотрелся кругом, откинул брезентовый капюшон с головы, увлек за собой старого рабочего в школу. — Резонней, чтоб нас вместе не видели, — пояснил он, поглядывая на собеседника и поблескивая время от времени глазами из-под козырька форменной фуражки.

За окнами опустевшей и звонкой школы шустрили всполохи. Под ногами поскрипывало битое стекло, хрумкали куски штукатурки, морским прибоем шуршали сорванные со стен географические карты. В запустевших и одичавших классных комнатах вместо ребят обжилось зычное военное эхо. В канцелярии будто прошел Мамай — все было перевернуто вверх дном: на полу валялись указки, невыливашки-чернильницы, классные журналы, книги, тетради, разбитые цветочные горшки.

Майор Денисов поднял с пола смятый глобус, поворочал его перед носом, осторожно крутнул пальцем. И «земной шар», жалобно скрипнув, закрутился, закрутился, пошел.

— А все же он вертится. А, Петр Васильевич, вертится… — оживился майор.

— А чего бы это он не вертелся? И будет вертеться. Эко, невидаль, — отозвался Петр Васильевич. — Да, если надо, мы его…

Он был крайне раздосадован тем, что майор в эту критическую минуту болтает по пустякам. И тот, уловив сердитые нотки в голосе собеседника, смолк, тяжело задышал, торопливо расстегнул ворот и опять застегнулся на все пуговицы. Он что-то попытался сказать, но слова застряли у него в горле. «Это что же, — подумал Седых, — никак…»

Майор долго молчал, и Петру Васильевичу было невыносимо тяжко стоять безмолвно с человеком, у которого, по-видимому, лежало большое горе на душе. Наконец, майор овладел собою, проговорил:

— Жена тут у меня учительствовала. В школьном сквере… — он снова запнулся и издал носом какой-то странный звук.

Петр Васильевич вздрогнул: столько было тоски и трагизма в этом звуке. Майор, загремев спичками, закурил папиросу, продолжил:

37
{"b":"187753","o":1}