— Ты оказался прав. Только сегодня всё встало на место. Сначала космонавт. Потом солнце… Завтра всей семьёй уезжаем в Ереван.
— Ну, слава Богу! Завидую тебе.
А ещё через две недели ночью в моей квартире раздался телефонный звонок.
— Это Ашхен говорит, Ашхен, жена вашего друга, — она рыдала. — Позавчера утром нашла его в луже крови. Лежал на диване с перерезанными венами. На обеих руках.
— Жив?!
— В больнице. Врач говорит — спасут. Но мы с девочками не знаем, что с ним, боимся. Он вдруг стал запирать меня на весь день, не давал на базар пойти, в магазин. Запрещает подойти к окну.
— Почему?
— Ревность. Не ревновал, когда была молодая, красивая. Врачи говорят — заживут вены, нужно будет лечиться от депрессии, от какой-то мании. Девочки рядом стоят, плачут.
— Когда опять будете в больнице?
— Каждый день ходим, продукты носим. Ничего не ест.
— Поклонитесь ему от меня.
«Затравленный человек, перенапряжение. Что-то подобное должно было случиться», — думал я в сигаретном дыму.
Ужасно, но мне было нетрудно представить себе Гургена с перерезанными запястьями. Оставаться наедине с этой новостью, чувствовать своё бессилие становилось все невыносимей.
Утром поехал в церковь. Встал перед алтарём, молился о друге. Я жалел, что впопыхах не сообразил взять у Ашхен номер ереванского телефона. Она позвонила только в начале сентября.
— Извините. Мы в Москве. Девочкам пора было в школу. Гурген тоже тут. В психиатрической больнице. В Кащенко. Сегодня еду туда. Если бы вы смогли… Его никто не навещает. Запретил кому-либо говорить…
По дороге я купил яблоки, сливы, виноград. Пакет фруктов. Встретился у ворот больницы с Ашхен.
— Идите к нему сами, один. Иначе он что-нибудь подумает… — она объяснила, как найти корпус, палату. — А я пойду после вас, через некоторое время.
Торопливо шёл по больничным аллеям со своим пакетом. Думал о том, насколько стал дорог мне этот человек.
В корпусе у меня проверили содержимое пакета, провели в отделение. Санитар отпер железнодорожным ключом какую-то комнату с двумя стульями, велел ждать, запер меня и вышел в другую дверь.
Вскоре оттуда появился Гурген. На первый взгляд, все такой же, все в том же чёрном пиджаке из кожзаменителя.
Я кинулся было к нему. Он отстранил меня властным жестом.
— Не сам пришёл? Ашхен привела?
— Но я не знал, где ты, что ты… — Приглядевшись, можно было заметить и шрамы на запястьях, и то, как он измождён.
— Я — хорошо. Ты как?
— Не важно. Скажи лучше, что с фильмом? — неосторожно спросил я и пожалел о том, что спросил.
— Разве не знаешь, не успел тогда домонтировать, озвучить, — ярость загорелась в его глазах. — Смотри, за нами подглядывают!
И вправду, за прорезанным в двери окошечком виднелась голова санитара.
— Принёс тебе немного фруктов. Возьми.
— Привёз бы лучше план Иерусалима! Набрасываю тут сценарий фильма о Голгофе. — Он все же взял пакет, не попрощавшись, направился к двери.
…Как большинство талантливых людей, Гурген и до болезни был эгоцентричен, думал только о себе, о своих проблемах. Остальное говорилось из вежливости. В его положении все можно было ему простить, но после этого посещения в душе осела горечь.
Не скоро удалось раздобыть большую карту древнего Иерусалима, передать Ашхен. Она рассказала, что Гургена выписали из больницы.
Он мне не звонил. Я ему тоже.
Финал всей этой истории наступил во время перестройки.
Публиковались лежавшие под спудом книги. Вышел в свет и мой роман. Снимались с полок, выходили в прокат ранее запрещённые кинофильмы.
— Здравствуйте! Извините, это Ашхен! — голос в телефонной трубке был счастливый, радостный. — Сегодня вечером в Доме кино ретроспектива фильмов Гургена! Придёте? Приходите! Он будет встречать всех своих у входа.
Я, конечно, пришёл. В вестибюле, окружённый людьми, стоял Гурген. В коричневой куртке из настоящей кожи, вельветовых джинсах.
— А! И ты появился. Зачем? Ты же знаешь все мои фильмы. Зачем пришёл? Ашхен позвала?
— Не видел ещё картины про космос.
— Ну, иди в зал. Увидишь. А я подумал — пришёл ради банкета.
Впечатление от его прежних картин осталось прежним — ловец неуловимого. Фильм о покорении космоса показался слабее, чем предыдущие. Но тоже хорошим.
Барахтался в невесомости космонавт, вздымались протуберанцы над солнцем.
Я сидел среди зрителей, как забытый, выброшенный из монтажной фразы ребёнок.
…Фильм о Голгофе Гурген так и не снял. Космическая станция «Мир» давно покоится в пучине Тихого океана. Солнце пока что мечет свои протуберанцы.
Ночь
Лучистые медузы фонарей ещё светились в темноте на вершине холма и ниже — над ущельями узких улочек. На одной из них смутно виднелся автомобиль, на котором я был сюда доставлен. Тусклый отблеск отражался от его крыши.
Несмотря на то что шёл только одиннадцатый час вечера, улочки были пусты. И только здесь, на возвышении, под большими платанами скверика в стеклянном баре перемещались тени нескольких посетителей, мерцал экран телевизора.
Я похаживал по брусчатке вдоль низкой ограды сквера, нисколько не жалея о том, что остался тут совсем один. Тащиться в темноте по незнакомому городу в поисках каких-то археологических раскопок показалось мне диким, неинтересным занятием. Тем более, что я и так был переполнен впечатлениями последних дней.
Ни один из моих четырёх спутников не знал ни русского, ни английского языка. А я почти не владел итальянским. Поэтому предводитель нашей компании дон Джузеппе с трудом уразумел, что я не хочу на ночь глядя искать и осматривать эти самые раскопки. А уразумев, предложил подождать в машине или пойти в светящийся бар.
— О ’кей! — сказал я. — Не волнуйся.
Они неуверенно двинулись куда-то в темноту, свернули за тёмную громаду старинного костёла. Некоторое время я ещё слышал удаляющиеся отзвуки их голосов. Потом всё стихло. И я почему-то вдруг вспомнил, что не захватил с собой в эту поездку паспорт.
На всякий случай решил, согласно российскому опыту, не заходить в бар, где были люди и куда могла, чего доброго, нагрянуть полиция. Правда, моя одинокая фигура, торчащая у ограды, тоже могла привлечь внимание.
Смешно, но я не мог припомнить название города, где находился. За эти дни подобных городков с их длинными, непривычными для моего уха средневековыми названиями было много. А я из-за неожиданности поездки не успел взять с собой ни блокнота, ни авторучки, не делал никаких записей.
Коротал время, удивляясь тому сцеплению обстоятельств, благодаря которым я оказался один где-то посередине итальянского «сапога».
…Дон Джузеппе — молодой, свежеиспечённый в семинарии священник, толстенький, коренастый, похожий на Наполеона Бонапарта, особенно когда скрещивал руки на груди, в раздумье стоя перед холодильником, — был знаком мне со времени прошлого приезда в Италию. Тогда я гостил здесь вместе с женой и дочкой у нашего давнего друга — настоятеля храма в провинциальном городке у Адриатического моря. Дон Джузеппе тоже жил при храме, стажировался.
Обречённый католическими установлениями на безбрачие, следовательно, на бездетность, этот малый был мил с моей крохотной дочуркой, и она доверчиво тянулась к нему. Он сам был ребёнок, страдавший от своего стокилограммового веса, безуспешно морящий себя голодом. Весь день глушил аппетит несладким ледяным кофе из холодильника, и каждый вечер срывался. Виновато вращая огромными глазами, запихивал в рот булку с ломтём колбасы, сладкие пирожные… «Это мой крест», — горестно шептал он, если его заставали во время обжорства.
Теперь, вновь прибыв в Италию, я поинтересовался: как поживает дон Джузеппе? И узнал, что тот через неделю получает собственный приход в соседнем городке на берегу моря. Позвонил ему, поздравил. На следующее утро он примчался за мной на машине и увёз к себе, движимый желанием познакомить со своей мамой, своей тётей, со своим домом, где жили его дед, прадед — потомственные рыбаки, так или иначе нашедшие гибель в морской пучине.