— Прелестно, — говорю я. — Твой английский стал лучше.
— А еще в иудаизме классно то, что он такой старый, — говорит она. — Борис рассказал мне, что по еврейскому календарю у нас сейчас 5760 год!
— Просто никаких остановок, да? — отвечаю я. — Но что такое прошлое, Люба? Прошлое темно и далеко от нас, в то время как о будущем мы можем лишь гадать. Настоящее! Вот во что можно верить. Если ты хочешь знать, Люба, чему я поклоняюсь, — это святости текущего момента.
Слова имеют свои последствия. Потому что в эту минуту Люба вскакиваете кровати, расстегивает свой пояс в техасском стиле и с олимпийской скоростью скидывает платье — передо мной мелькают голые коленки, коричневый кудрявый пах, упругий живот, бледный овал лица, — и вот уже она стоит передо мной обнаженная.
Украдкой она бросает взгляд на мое… скажем так, брюхо, кокетливо подбоченясь. Затем переводит взгляд еще ниже, на свои груди — два маленьких белых мешочка, которые мирно покоятся над ее загорелыми ребрами.
Она берет одну грудь, сжимает ее, затем делает то же самое со второй.
— Вот оно как, — говорит она, пожав плечами. — Я такая горячая внутри — для тебя.
Я лежал там, в полуметре от этой молодой русской женщины, пытаясь вспомнить, кто я такой и может ли сочувствие сойти за возбуждение — или же наоборот. Повод был и для того, и для другого. У Любы было худенькое, спортивное тело (особенно для того, кто целый день ничего не делает), обтянутое блестящей огрубевшей кожей. Один родственник поджег ее возле гениталий, когда ей было двенадцать лет. Любимый Папа всегда утверждал, что особенно нежно целует это пострадавшее место. Однако сейчас, когда мое воображение распалилось, не хотелось представлять себе эту картинку: рыбьи губы Папы, приникшие к Любиному паху, а ярость его смягчается сочувствием.
События развивались таким образом, что я почувствовал себя несколько в стороне от них.
Люба снова легла на кровать, болтая ногами в воздухе.
— Мне нужно подготовиться, — объяснила она и, взяв какой-то пластмассовый тюбик, с пренеприятным звуком выдавила что-то себе на пальцы. — Так мне легче.
Было бы невежливо просто сидеть там и глазеть. Я начал снимать брюки, чтобы продемонстрировать Любе мой багровый khui, мою поруганную игуану. В этой стране ты смертельно оскорбишь обнаженную женщину, если не займешься с ней любовью — даже если она твоя родственница. И таким образом, я вынужден был вести себя как мужчина, хотя на самом деле давно уже проплыл сквозь потолок, мимо путаницы коричнево-желтых крыш Ленинбурга, над золотым шпилем Адмиралтейства — и выплыл в темно-синюю ширь Финского залива, где, как мне верилось, парил дух моей мамы в виде интеллигентного счастливого нимба над садом одного из летних царских дворцов (хотя, как я уже говорил, после смерти от нас ничего не остается).
Между тем мой деятельный член уже налился кровью и был готов к любви — доказательство того, что на самом деле не обязательно присутствовать, чтобы совершить половой акт. До моего сознания дошло, что Люба снова завела «Сегодня вечером я иду вразнос» и что «Хумунгус Джи» помогает мне сосредоточиться на том, что предстоит сделать. Иду вразнос когда? Конечно же, сегодня вечером. Я подполз на коленях По оранжевому одеялу к Любе вместе со своим khui.
— Мой khui, — печально объявил я.
— Да, это твой khuichik, — сказана Люба, склонив голову набок, чтобы получше рассмотреть.
— Теперь его можно трогать, — прошептал я, позволяя Любе подергать холодной рукой мой многострадальный khui. Я повернул его другой стороной, чтобы показать ей длинный шрам.
— Ай, что случилось? — спросила Люба.
Я глубоко вздохнул и одним длинным предложением выдал свою историю, отвлекшись только раз, чтобы объяснить слова «мобильный mitzvah».
Она взяла багровый член в рот, чтобы я замолчал. Как бы часто это ни происходило, каждый раз удивляюсь, когда влажный рот женщины сжимается вокруг моего khui.
— М-м, — произнесла она.
— Что? — спросил я.
Она вынула khui изо рта.
— Он чудесный на вкус, — заметила она. — Ты очень чистый.
— Ну, меня не заботит вкус, — ответил я.
— Ложись на меня, — попросила Люба.
Я повиновался. Ее тело было холодным, и даже внутри ее влагалища вряд ли была комнатная температура, так как она обильно смазала его каким-то очень холодным гелем. У меня все время выскальзывал член, и это меня злило, так что я все яростнее на нее набрасывался. У нас была традиционная позиция, и сверху я едва различал контуры ее маленьких славянских грудей. Глаза Любы были закрыты, и она поводила бедрами слева направо в ритме, заданном «Хумунгусом». Однако меня этот ритм не устраивал.
— Или мы танцуем, или мы трахаемся, — заявил я.
Или танцуем, или трахаемся. Совсем в духе Любимого Папы. Я даже произнес эти слова с идиотским одесским гангстерским акцентом, который у него появлялся, когда ему хотелось быть учтивым.
— Прости, — сказала она и начала двигаться вверх-вниз, обхватив руками свои груди, чтобы придать им форму. Я послушно подержал оба твердых соска в своих больших зубах, сделанных в Америке, потом заглянул Любе в лицо. Она морщилась в такт нашим неторопливым движениям (мой вес невозможно выдержать), ее влажные глаза смотрели в потолок. Она стиснула мой зад — возможно, чтобы меня подбодрить. Казалось, ей хочется, чтобы я что-нибудь сказал. Чтобы сочувствовал ей. Но откуда же мне знать, что нужно сказать, когда твой khui — глубоко в молодой жене твоего отца.
Так что вместо этого я попытался быть нежным. Я взглянул на то место возле носа, где когда-то были рыжие подростковые веснушки. Их неудачно вывели, и были заметны следы оранжевых пятнышек. Я поцеловал эти пятнышки — последнее напоминание о ее детстве, вызвав у Любы натянутую улыбку, и осторожно дотронулся до рубца, оставшегося после того, как родственник ее обжег. На ощупь это напоминало теплый целлофан, и я испугался.
— Ай, щекотно! — воскликнула она. — Ты скоро кончишь?
— Прости, — прошептал я. Я был весь потный. В комнате было душно и стояла тропическая жара. Пахло нездоровым мужским телом, которое внезапно заставили работать.
— Все в порядке, — сказала Люба. — Это все гель…
— Нет, это я виноват, — возразил я. — Я принимаю все эти лекарства, так что трудно… Ох! Ах, подожди, Любочка! Уф!
Итак, все было кончено. Я вытащил из Любы влажный член и взглянул на него. Одно из яичек отсутствовало. Очевидно, оно поднялось и попало в мою брюшную полость.
— Черт возьми, Люба, — сказал я. — У меня пропало одно яичко. Черт, черт, черт.
— Я тебя не удовлетворила, — сказала Люба.
Я немного повозился, расстроенный тем, что несуществующий Бог отомстил мне так по-фрейдистски. Яичко нашлось. У меня тряслись руки. «Хумунгус Джи» все еще пел «Сегодня вечером я иду вразнос». Никогда в жизни хип-хоп не казался мне столь отвратительным. Плюс к этому было о чем еще подумать. Люба. Половой акт. Безжалостный путь природы.
— О, черт побери! — воскликнул я. — Мы же забыли о презервативе.
— Сегодня понедельник, — ответила Люба. — Я никогда не беременею в понедельник.
Она уютно устраивалась под оранжевым одеялом, удовлетворенно вздыхая и собираясь соснуть. Что она сказала? Никакой беременности по понедельникам. Чудесно. А почему это «Хумунгус Джи» все еще извергает свой рэп? Я подошел к стерео и стукнул его своей ручищей, но этот сукин сын продолжал петь.
— Я тебя не удовлетворила, — повторила Люба, выключая стерео пультом дистанционного управления. — Борис обычно издавал особый звук. Как будто он счастлив.
— Нет, это было очень славно, — возразил я. — Я кончил в тебя.
Я взглянул на фотографию своего отца, который с довольным видом торжественно открывал памятник, смахивавший на мобильник «Нокия», — три золотых зуба советской эпохи сверкали на солнце, черный завиток образовывал на лбу испанский вопросительный знак: о Чувствуя, что у меня мутится в голове, я снова опустился на кровать. Люба широко зевнула, и я снова ощутил запах бараньего языка, что сразу же напомнило мне обо всех русских, которых я знал: от моих покойных бабушек, возивших меня на прогулку по Английской набережной в детской коляске, до Тимофея, моего преданного слуги, который ждет меня сейчас в «лендровере» на том самом месте, где я когда-то ездил в коляске. Все мы за свою жизнь отведали бараньего языка. Как забавно!