Я перечитал письмо. Его писала не моя Руанна. Исчезли юмор и ярость. И любовь, которую отдавали либо без всяких условий, либо с защитной сдержанностью женщины, выросшей в бедности. Она заявила, что Штейнфарб восстанавливает ее «чувство собственного дастоинства», но впервые за все время нашего знакомства Руанна показалась мне подобострастной и сломленной.
Тимофей внес первый пирог с мясом и капустой, исходивший паром, и в комнате вкусно запахло. Я облизнул губы, сжал правую руку в кулак и в три укуса расправился с пирогом. Затем я вернулся к письму, обводя предложения красной ручкой и записывая на полях свои ответы.
«У профессора Штейнфарба была тяжелая жизнь потаму что он иммигрант так что он знает что такое тяжелая работа».
Это хренотень, Руанна. Штейнфарб — обманщик, принадлежащий к верхушке среднего класса. Он приехал в Штаты ребенком и теперь разыгрывает из себя профессионального иммигранта. Возможно, он просто использует тебя в качестве материала. У нас с тобой гораздо больше общего. Ты же сама это говорила, Рови. Россия действительно гетто. А я просто живу в ней богато, вот и все. Да и кто бы отказался жить богато в гетто, если бы мог?
«Ты всегда тайно смотришь на меня сверху вниз».
С того самого вечера, как я тебя встретил, когда ты так нежно поцеловала мой пенис, в моей жизни не было другой женщины. Я так горжусь тобой, потому что ты сильная, не поддаешься давлению и пытаешься улучшить свою жизнь, став секретаршей. Ты стоишь десяти тысяч Джерри Штейнфарбов, и он это знает.
«А еще профессор Штейнфарб сказал, что это неправильно, когда ты бросаешь свою туфлю в своего слугу».
Почему бы тебе не попросить профессора Штейнфарба объяснить тебе термин «культурный релятивизм»? Когда живешь в такого рода обществе, порой приходится бросать свою туфлю.
«Если ты хочешь прекратить платить за мою учебу в хантер, я пойму, хотя мне придется вернуться на работу в бар с титьками».
Конечно, я не собираюсь прекратить оплачивать твое обучение. Ведь это именно я забрал тебя с работы в баре с титьками, помнишь? Все, что у меня есть, — твое, все до последнего, и мое сердце, и моя душа, и мой бумажник, и мой дом. (Я решил закончить письмо обращением к любимому воображаемому персонажу Руанны.) Ты только вспомни, Руанна: все, что ты делаешь, — это между вами с Богом. Так что если ты хочешь сделать мне больно — вперед! Но ты знаешь, что Он наблюдает за каждым твоим поступком.
Я отложил красную ручку. И вспомнил о надписи, сделанной цветным мелом на двери квартиры, где живет семья Руанны, — эту надпись сделала одна из ее девятнадцати маленьких племянниц: «НЕ КУРИТЬ, НЕ РУГАТЬСЯ, НЕ ИГРАТЬ В КАРТЫ В ЭТОМ ДОМЕ. ИИСУС ТЕБЯ ЛЮБИТ». Мы, бывало, сидели с Руанной на скрипучей скамейке в заросшем сорной травой дворе позади ее дома и целовались, а вокруг нас носились красивые коричневые ребятишки, охваченные летним счастьем, и кричали друг другу: «Ну погоди, зараза, я сейчас начищу твою долбаную рожу, гак твою мать».
Чего бы я только не дал за еще один июльский вечер на углу 173-й улицы и Вайз, за еще один шанс поцеловать Руанну и сжать ее в объятиях!
«Я всегда мечтаю о том, как твои руки меня обнимают, а твой странный kui у меня во рту».
Мой лэптоп демонстративно зажужжал. Я испугался, что это пришли еще дурные вести от Руанны, но сообщение было от Любы Вайнберг, вдовы моего отца.
Уважаемый Михаил Борисович!
Я научилась пользоваться Интернетом, потому что слышала, что Вы предпочитаете общаться таким образом. Мне одиноко. Для меня было бы радостью пригласить Вас завтра на чай с закусками. Пожалуйста, ответьте мне, сможете ли Вы прийти, и я тогда пошлю мою служанку утром за мясом. Если Вы мне откажете, я не буду Вас винить. Но, может быть, Вы пожалеете потерянную душу.
С уважением,
Люба.
Значит, вот оно как между нами. Мы оба одиноки и потеряны.
Глава 11
ЛЮБА ВАЙНБЕРГ ПРИГЛАШАЕТ МЕНЯ НА ЧАЙ
Люба жила на Английской набережной, где над роскошными пастельными особняками виднелся желтый изгиб старинного здания Сената. Река Нева течет здесь с величавой сдержанностью, и тысячи ее пенных языков лижут гранит набережной.
Кстати, о языках: Люба сделала свои знаменитые сэндвичи с бараньим языком, очень вкусные и сочные, с хреном и горчицей, украшенные консервированным крыжовником. Она даже приготовила их на американский манер специально для меня: не с одним, а с двумя кусками хлеба. Я немедленно попросил вторую порцию, затем третью, к ее непомерному восторгу.
— Ах, кто же следит за вашим питанием дома? — спросила она, по ошибке употребив вежливую форму обращения ко мне — словно признавая то, что мне тридцать.
— М-м-м-гм-м-м, — пробурчал я, в то время как нежный язык таял на моем собственном («Как будто я лобызаюсь с овцой», — подумал я). — Кто мне стряпает? Ну конечно Евгения. Помнишь мою кухарку? Она круглая и румяная.
— А я сейчас сама себе готовлю, — с гордостью заявила Люба. — А когда Борис был жив, я всегда следила, что ему готовят. Нужно заботиться не только о вкусе, Миша. Ты знаешь, нужно подумать и о здоровье! Например, известно, что в бараньем языке содержатся минералы, которые придают энергию и мужскую силу. Это ужасно хорошо для тебя, особенно если чередовать его с канадским беконом, который полезен для кожи. Моя служанка покупает в Елисеевском магазине только самое лучшее. — Она сделала паузу и полюбовалась моей безразмерной талией. — Может быть, мне следует приходить и готовить для тебя, — сказала она. — Или всегда добро пожаловать — приходи сюда и ешь со мной.
Смерть меняет людей. Я определенно изменился после кончины Любимого Папы, но что касается Любы, то она положительно стала неузнаваемой. Не секрет, что Папа обращался с ней во многих отношениях как с дочкой — иногда она называла его «папочкой», когда исполняла импровизированный танец на кухонном столе или тайком, как ей казалось, ублажала его своей ручкой на балете «Жизель» в Мариинском театре (она думала, что я задремал во время сцены сбора винограда, но мне не настолько повезло).
Но теперь, когда не стало нашего папочки, Люба сделалась самостоятельной, и у нее появился большой апломб. Даже ее дикция улучшилась. Теперь это не был неряшливый язык ее друзей-идиотов, новых русских, сдобренный провинциальным говорком, — нет, это была речь, близкая к речи наших более культурных и нищих граждан.
Меня также поразил новый стиль ее одежды. Исчез обычный мотив «Кожаной Любы» — его сменили блузка и юбка из темной джинсовой ткани и красный пластмассовый пояс с огромной фальшивой техасской пряжкой. Это был Вильямсбург, Бруклин, сегодняшний день.
— Я должна вытереть тебе подбородок, — сказала Люба, вытирая мой двойной подбородок длинными пальцами, пахнувшими горчицей.
— Спасибо, — сказал я. — Никогда не мог научиться есть прилично. — Это в самом деле так.
— Ты знаешь, я купила в «Стокманне» оранжевое стеганое одеяло, — сообщила она и отвернулась, чтобы освежить дыхание. Я ощущал свежесть юного рта, английскую мятную жвачку и послевкусие бараньего языка. Она улыбнулась, и ее скулы превратились из восточноевропейских в красивые монгольские, а крошечный носик совсем исчез. Несмотря на кондиционеры, я разгорячился и взмок под мышками. Блузка обрисовывала Любину фигуру, и, когда она повернулась, обозначилась складка между ягодицами. Разговор об оранжевых одеялах и успокаивал, и интриговал.
— Ты не хочешь пойти и взглянуть на него? — спросила Люба. — Оно в спальне, — поспешно добавила она. — Я беспокоюсь: а вдруг это не то, что нужно.
— Я уверен, что оно чудесное, — возразил я, внезапно ощутив опасения этического характера. Затем мне представилась козлиная бородка Джерри Штейнфарба, зарывшаяся в ложбинку между бедрами Руанны. Этические опасения испарились. Я последовал за Любой.