Мы прошли через галерею, заставленную итальянской мебелью, где было достаточно зеркальных поверхностей, чтобы я мог вволю полюбоваться своим задом и небольшой лысиной, которая грозила увеличиться. Убранство комнаты довершал метровый портрет моего папы, написанный маслом; из кармана у него торчало что-то вроде десятирублевой банкноты. За окном вырисовывались классические линии здания Двенадцати коллегий, являвшиеся необходимым контрапунктом.
— Я выбрасываю все, — сказала Люба, обводя рукой чудовищную мебель из красного дерева, которая, возможно, носила название «Неаполитанский восход» или что-то в этом роде (таким дерьмом набиты склады в нью-йоркском Брайтон-Бич — сообщаю на случай, если это заинтересует неустрашимого читателя). — Если у тебя есть время, — продолжала Люба, — мы можем съездить в Москву, в ИКЕА, — может быть, купим что-нибудь с кашемировой обивкой в стиле Пейсли.
— То, что ты делаешь, Любочка, разумно, — сказал я. — Мы все должны стремиться быть западными, насколько возможно. Этот старый спор между западниками и славянофилами… Тут и спорить особенно не о чем, не так ли?
— Да, если ты так считаешь, — согласилась Люба. Она отворила дверь в спальню.
Сначала мне пришлось отвести взгляд. Любино стеганое одеяло было самого ослепительного оранжевого цвета, какой мне доводилось видеть после библиотеки Эксидентал-колледж. Эта библиотека была построена в 1974 году — возможно. Американской ассоциацией производителей цитрусовых. Одеяло было… В общем, я не нахожу слов. Казалось, будто в Любиной спальне взорвалось само солнце, оставив свой отблеск.
— Ты стала современной женщиной, — заметил я и повалился на это одеяло.
— Чувствуешь, какое гладкое? — спросила Люба, устраиваясь рядом со мной. — На вид оно напоминает модный полиэстер американских семидесятых, но на ощупь — настоящий хлопок. Нужно найти хорошую сухую чистку, иначе мне испортят этот оранжевый цвет.
— Этого не должно случиться, — сказал я. — У тебя здесь действительно шикарно. — И тут я заметил над туалетным столиком фотографию Любимого Папы в рамке: он торжественно открывал памятник в виде гигантского мобильника «Нокия» на кладбище для новых русских евреев. В его умных глазах искрился кощунственный смех.
— Погоди, тут есть кое-что еще, — объявила Люба. Она сбегала в ванную и вернулась с парой оранжевых полотенец. — Это то, о чем вы говорили в «Доме русского рыболова»! — воскликнула она. — Видишь, я прислушиваюсь ко всему, что ты говоришь!
Прищурившись, я смотрел на полотенца, чувствуя, как где-то в лобных пазухах начинает ныть.
— Может быть, тебе следует смешать оранжевый с каким-нибудь другим западным цветом, — предложил я. — Скажем, лайма.
Люба задумчиво покусала нижнюю губу.
— Может быть, — сказала она. Затем с сомнением взглянула на полотенца, которые держала в руках. — Нелегко разбираться в таких вещах, Миша… Иногда мне кажется, что я такая дура… Ах, только послушай вот это! — Она включила маленькое стерео щелчком наманикюренного пальчика. Я тотчас же узнал великолепную урбанистическую любовную балладу «Сегодня вечером я иду вразнос», исполняемую группой «Хумунгус Джи». Люба смеялась и подпевала: — «Сегодня ве-е-ечером я иду вразнос. / У тебя там внизу так тесно», — пела она усталым голоском, в котором тем не менее слышались гостеприимные нотки.
— Уф, уф, уф, — хрюкал я вместе с хором. — Уф, дерьмо, — добавил я.
— Я знаю, вы с Алешей любите эту песню, — сказала Люба. — Я ее без конца запускаю. Это гораздо лучше, чем техно и русский поп.
— Что касается популярной музыки, — заговорил я авторитетным тоном бывшего питомца факультета мультикультурных исследований, — тебе следует слушать главным образом хип-хоп Восточного побережья и гетто-тек из Детройта. Мы должны категорически отвергнуть европейскую музыку. Ты меня слышишь, Люба?
— Категорически! — послушно повторила Люба. Она смотрела на меня своими серыми глазами, и взгляд был отсутствующий. — Михаил, — обратилась вдруг она ко мне официально. На основании жизненного опыта мне известно, что когда меня так называют, то хотят за что-то наказать. Я выжидательно смотрел на нее. — Помоги мне перейти в иудаизм, — попросила Люба. Она плюхнулась на оранжевое одеяло, прижала к животу худые ноги и устремила на меня любознательный взгляд. Я ощутил нежность и тепло в животе, которое начало распространяться ниже. Я смотрел на Любу, сидевшую рядом, такую маленькую и юную, в плотно облегающем платье. Две твердые пельмешки ее попки терлись о мое бедро. Мне нужно было сосредоточиться на теме беседы. Итак, о чем она говорила? О евреях? О переходе в другую веру? Мне было что сказать на эту тему.
— Превратиться в еврейку — не очень-то хорошая идея, — начал я таким суровым тоном, словно речь шла о превращении в навозного жука. — Что бы ты ни думала об иудаизме, Люба, в конце концов это просто закодированная система тревог. Это способ держать в узде народ, и без того нервный и оклеветанный. Это проигрышный вариант для всех, имеющих к этому отношение, — для еврея, для его друга, а в конечном счете — даже для его врага.
Мои слова не убедили Любу.
— Ты и твой отец — единственные хорошие люди в моей жизни, — сказала она. — И я хочу быть связанной с вами чем-то существенным. Подумай, как здорово будет, если мы сможем молиться одному Богу, — она встряхнула белокурой головкой со спутанными волосами, — и если мы сможем жить одной жизнью.
Вторую часть последнего предложения я решил пока что оставить без внимания, потому что вся ложь и все увертки в мире не стерли бы ее жалобную, неосуществимую мольбу из моих ушей. Так что я хотел по крайней мере вывести ее из заблуждения насчет первой идеи.
— Люба, — произнес я самым ровным (и самым омерзительным) голосом, — ты должна понять, что Бога нет.
Люба повернула ко мне свое розовое личико и одарила одной из своих улыбок, продемонстрировав тридцать один зуб (один резец пришлось удалить прошлым летом, когда она пыталась разгрызть грецкий орех).
— Конечно, Бог есть, — возразила она.
— Нет, нету, — сказал я. — Фактически та часть души, которую мы приберегаем для Бога, — это негативное пространство, где гнездятся наши худшие чувства: зависть, гнев, оправдание насилия и ненависти. Если тебя действительно интересует иудаизм, Люба, тебе следует внимательно прочесть Ветхий Завет. Ты должна обратить особое внимание на характер еврейского Бога и Его полнейшее презрение ко всему демократическому и мультикультурному. Я думаю, что Ветхий Завет убедительно подтверждает мою точку зрения, страница за страницей.
Люба рассмеялась в ответ на мою маленькую тираду.
— Я думаю, ты по-своему веришь в Бога, — заметила она. Затем добавила: — Ты смешной человек.
Ах, дерзость юности! Непринужденная манера выражать свои мысли! Кто она такая, эта Люба, эта девушка, которую мой отец несколько лет тому назад вызволил из какого-то астраханского колхоза — всю покрытую кровоподтеками и свиными фекалиями? Этот угрюмый подросток, которого он удочерил, — ему хотелось иметь дочь, а не меня. Худенькая, преданная девчонка, к тому же без этого дразнящего багрового khui, который ему так хотелось обрезать. Я всегда думал о Любе как о современном варианте Фенечки, крестьянки-домоправительницы, тупой и ограниченной, которая падает в объятия доброго помещика Кирсанова, — в этом римейке фильма его играет Любимый Папа. Моя способность неверно судить о людях поистине поразительна. Люба — это не Фенечка. Она скорее современная Анна Каренина или эта глупая девчушка Наташа из «Войны и мира».
— О, сейчас будет мое любимое место в песне, — прерывает мои размышления Люба. Она встает на ноги с постели и, вращая бедрами, как американская студентка университета, подпевает:
Шестидесятидюймовый плазменный экран
Сука, ты никогда не видела
Такое безумно дорогое дерьмо
Вложи мои пальцы в свой клит
Ух ты, секс в Леке
Мой настоящий «Ролекс»
Трется о твои титьки
Кончили
Теперь иди стряпать для детишек.